Ангел света
Шрифт:
— И он пошел назад? Этим все и кончилось?
— Пошел назад — этим все и кончилось.
— В Страну мертвецов?
— В Страну мертвецов.
Тони Ди Пьеро, закурив сигарету, тихо говорит, что он тоже знает несколько итальянских преданий. Ему их когда — то рассказывала егобабушка. (Очень давно. Никого из родных у Тони уже не осталось.) Но ему бы и в голову не пришло вызывать у людей зевоту таким дерьмом.
Застигнутые врасплох мальчики смеются. Даже Ник смеется. Даже Мори.
— Если уж на то пошло, — говорит Тони, выдыхая облачко дыма, довольный вызванным им смехом, но сам к нему не присоединяясь, — Страна мертвецов — это где же?
ШВЕППЕНХАЙЗЕР
В начале сороковых годов в школу Бауэра прибыл преподаватель истории по имени Ганс Клаус Швеппенхайзер — родом немец, рьяный антинацист (а порой с превеликим пылом и многословием он объявлял себя еще и антинемцем), сын иммигрантов, которые прежде с весьма скромным успехом хозяйствовали на земле близ Хальберштадта в Германии.
Когда Мори и Ник учились в школе Бауэра, ему было за тридцать, хотя, бледный, плешивый, с почти лишенным растительности лицом и крепким, бочкообразным торсом, он выглядел лет на десять старше. Ходили слухи, что в годы войны его подвергали «мелким» издевательствам: на двери его квартиры в Кеймбридже чертили свастику, на улице порой швыряли камнями, оскорбляли в магазинах и ресторанах… и еще была непонятная история с его диссертацией в Гарварде, где он так и не сумел защититься, хотя (судя по рассказам) дважды или трижды переделывал семисотстраничную работу, следуя пожеланиям своего научного руководителя. Все считали Швеппенхайзера — несмотря на его клоунскую внешность и занятную методу преподавания, граничившую порой с откровенным бурлеском, — самым блистательным и, несомненно, самым творческим преподавателем в школе Бауэра. Скорее всего просто гениальным. С «трагически» плохим сердцем. (Из-за чего он, естественно, был освобожден от службы в армии во время войны — к собственному смущению и огорчению.) Ректор и попечительский совет сразу смекнули, что Швеппенхайзер для них неоценимая находка, ему же место в университете: настоящий ученый, да, конечно, эксцентрик, но этого следовало ожидать, энергичный, преданный ученикам и своим исследованиям, достаточно остроумный на завтраках, приемах и чаях, галантный кавалер даже при наименее привлекательных женах (что, естественно, не осложняло его карьеры в школе), человек теплый, забавный, «оригинал», «личность», никогда не злословивший в общественных местах (хотя мальчики из его классов порой рассказывали о нем вещи несколько настораживающие), без каких-либо пристрастий, отклонений или пороков, неженатый, совершенно одинокий, странно консервативный, несмотря на склонность к сатире (в школе он всегда держал сторону ректора и старших преподавателей, отметая любые реформы как «несвоевременные»), по-своему «прелестный», «трогательный», «аристократичный», жаждущий доставить людям удовольствие, развлечь, полная противоположность тевтонскому эгоцентризму… и готовый безропотно работать за скромное жалованье. «Я бесконечно признателен вам за доброту», — якобы сказал Швеппенхайзер ректору, щелкнув каблуками и почтительно, хотя лишь на миг, склонив голову, когда тот объявил, что берет его, — и, по всей вероятности, сказал правду.
Швеппенхайзер в своей неизменной коричневой клетчатой рубашке, в вытертом на локтях твидовом пиджаке с замызганными рукавами, в узких коричневых габардиновых брюках. С небрежно прикрепленной у ворота желтой бабочкой. При этом он ходил в непромокаемых шляпах, кожаных сапогах на каучуке и с рюкзаком из водонепроницаемой материи — все куплено в универмаге JI. Л. Бина. На занятиях он буквально завораживал аудиторию — даже наименее прилежные мальчики, даже наиболее безразличные не могли отвести от него глаз. Он вскакивал, он охорашивался, он расхаживал по классу, он быстро писал на доске, стирая мел рукавом, отпускал шуточки и двусмысленности, которые до многих не доходили (лишь через несколько лет Ник, учившийся тогда в Гарварде, вспомнит и наконец осознает смысл одной из острот, небрежно отпущенных Швеппенхайзером: он безжалостно зачитывал классу работу одного мальчика о Гражданской войне и, дойдя до того места, где, по его словам, автор так расстарался, что даже «пёрнул», взмахнул кулаком, задохнувшись от хохота). Это был тиран, это был клоун, это был матерщинник, циничный, насмешливый, а потом вдруг — добрый: в уединении своего кабинетика он с величайшим сочувствием выслушивал рассказы о семейных бедах или личных неурядицах мальчиков — те быстро поняли, что Швеппенхайзер с глазу на глаз совсем другой, чем на людях.
Конечно, он был «оригинал». И несомненно, гений. В школе Бауэра гордились им, терпели его и ждали того дня, когда его огромный труд — рабочее название: «Безумие величия» — будет опубликован и принят на ура не только учеными, но, возможно, даже и широкой публикой. «Настоящая динамо-машина в классе», — говорили про него. Это так хорошо для мальчиков. Будоражит их. Заставляет думать. Несколько выводит из сонного состояния. К тому же под этими театральными громами и молниями таится по-настоящему милый человек.
Свои шесть дней в неделю (а в школе Бауэра занимались по шесть дней в неделю) Швеппенхайзер делил следующим образом: три дня — лекции, один день — «коллоквиум», один день — «вопросы и ответы» и, наконец, дискуссия. Лекции его были до ужаса формальны: он читал быстро, пронзительным голосом, лишь изредка сдабривая повествование шуточками, двусмысленностями или какими-то иными забавными отступлениями.
А вот коллоквиум был уже занятием менее формальным. Вопросы и ответы — еще менее формальным. Самой шумней и самой бурной была субботняя дискуссия, когда Швеппенхайзер выбирал нескольких мальчиков, сажал их как бы в президиум перед классом и поручал вести дискуссию на заданные темы, сам же то и дело прерывал их, возражал, говорил — заткнись, если не можешь излагать свою мысль умнее, доказательнее, ярче. Рявкнет вопрос, решительным шагом выйдет на середину класса, схватит кого-нибудь за плечо и встряхнет — сильно, высмеет; недоверчиво, с отвращением замашет руками, доведет класс до почти истерического хохота. Потерпеть поражение от Швеппенхайзера не считалось таким уж позором, ибо своим безжалостным остроумием и безграничными познаниями он втаптывал в землю даже самых блестящих учеников, даже своих любимцев, — проблема состояла в том, чтобы не разреветься и не выбежать из класса.
Швеппенхайзер в блеске своей славы — высмеивающий претензии школы Бауэра, высшие слои буржуазного общества, Соединенные Штаты, Запад, «цивилизованный мир», всю историю. Он буквально брызгал слюной, вскрывая напыщенность и тщеславие так называемых великих людей. Ни одного знаменитого человека он не обошел своими колкостями. С головокружительной быстротой, пользуясь целым арсеналом деталей, что, видимо, объяснялось фотографической памятью, он описывал политические стычки, поступки, говорящие о приверженности своей партии и о предательстве, постыдное соперничество, тайные сговоры, сделки, подкупы, а порой и шантаж и прямые угрозы, стремясь показать, почемутот или иной человек был выдвинут своей партией кандидатом в президенты.
— Вы думаете, на основе заслуг! Морального и духовного превосходства! Приверженности идеалам старины Джефферсона! — Швеппенхайзер испускал трубный звук. — В начальной школе вам еще могли вбивать в голову подобный вздор, но не здесь, не в моемклассе.
Швеппенхайзер блистательно показывал, что в истории нет ничего святого, а тем более в политической истории Америки. Там царит жесточайшая драка за место и умение использовать случай. Или просто удача: несчастье одного становится счастьем для другого. А эта свора людишек, которые якобы «получили» общественное признание! Подобно Джонатану Свифту (которого Швеппенхайзер с гордостью признавал одним из своих учителей), он делил человечество на дураков и мошенников. Он отпускал веселые шуточки по адресу дураков, изничтожал мошенников. Нередко, конечно, дурак и мошенник выступали в одном лице — взгляните, к примеру, на этого лицемера и недоумка Джеймса А. Гарфилда, который почти ( почти— и Швеппенхайзер при этом заговорщически подмигивал своим любимцам) заслужил десять недель непрерывной муки, последовавших за выстрелом в спину, которым наградил его типичный свихнувшийся американский убийца. А этот Улисс — Хитрый Лис — С. Грант с его потрясающим отсутствием каких-либо способностей (и косой уродиной женой), правивший страной поистине из клоаки коррупции. А уж что говорить о бесстыжем алкоголике Франклине Пирсе, чье избрание на пост президента (после того как его собственной демократической партии пришлось раз пятьдесят переголосовывать, просто чтобы выдвинуть его кандидатом) могло служить в глазах развеселившегося Швеппенхайзера бесспорным доказательством «трагического безумия» американской демократии!
Он вскакивал, он издавал ликующие звуки, он молотил кулаком воздух. Лысина его поблескивала от пота, принимая странный серовато-зеленоватый оттенок. Даже самые застенчивые — даже самые хорошие — мальчики хохотали до слез, глядя, как он с широкими жестами, забавно дергая лицом и сыпля округлыми, как у заправского оратора, фразами, да еще усиливая впечатление сменой акцентов собственного изобретения, изображает дураков, мошенников и незадачливых жертв американской избирательной машины. Возьмите Уильяма Генри Гаррисона, всеми забытого девятого президента Соединенных Штатов, который, стоя под открытым небом в необычно холодный для Вашингтона день, решил произнести по случаю своего вступления в должность самое длинное в истории Америки обращение к народу (говорил он час сорок пять минут), в результате чего тут же слег и ровно через месяц умер от воспаления легких. Было ли людское тщеславие когда-либо богаче вознаграждено? Возьмите этого крепкого старого канюка генерала Закари Тейлора — двенадцатого президента, — который простоял с непокрытой головой под безжалостным вашингтонским солнцем весь парад 4 июля, тут же слег и 9 июля умер. На этом все и кончилось для старого вояки Всегда Наготове!