Ангел света
Шрифт:
Что же, мы должны черпать в этом надежду? утешение?
Нет.
Вкус затхлый, гнилостный и непонятный. Дегтярная слизь. Скапливается где-то в глубине рта. И язык деревенеет от этой отравы. Паника охватывает тело. Тело обмякает от страха. От ужаса при мысли о близкой смерти — более того: что жизнь угаснет. И ты исчезнешь, как вода, вытекающая по трубе. Грязная вода, которая, булькая, вытекает по трубе. Без остатка. Прямиком. Просто так.
А можно ход событий повернуть вспять?
Никогда.
Но почемуя так неотступно думаю об этом, хочешь ты узнать — и поскорее. Почему я воображаю, что моя ярость, моя боль, мои планы мщения, моя надежда на справедливость что-то изменят? В конце-то концов, мертвые
Да, я поехала в округ Брин-Даун, штат Виргиния. Точнее, меня повез туда приятель. Да, я настояла на том, чтобы выйти из машины. И пошла по дороге, осмотрела защитный барьер, который недавно залатали (он всего тридцать дюймов высотой — я промерила), затем спустилась по откосу — сандалии мои скользили по траве, так что я чуть не упала. Я осмотрела то место — бесспорно, то самое, где его машина пробила барьер и погрузилась в болото, ушла на пять футов под воду. Тростник и метелки примяты, пни покорежены. Топь, конечно, снова затянуло, густая жирная черная тина заполнила все, однако видно, что там что-то было.
Я вошла в воду, вдыхая солоноватый запах топи, не обращая внимания ни на внезапно поднявшееся зловоние, ни на комаров и мошкару. Под ногами была мягкая тина. Очень мягкая. Я погрузилась в нее дюймов на пять или на шесть. Вода доходила мне почти до колен, и я продолжала погружаться, но страшно не было. Я наклонилась и брызнула водой себе на ноги. Я попробовала ее на вкус — закрыла глаза и попробовала: да, она оказалась именно такой, как я себе и представляла; я все время знала, какая она.
Я набрала было в ладонь тины, чтобы попробовать и ее. Но тут меня затошнило. И я начала хохотать.
Мой приятель — он стоял на дороге — окликнул меня.
А я расхохоталась потому, что была на взводе, и потому, что все казалось не вполне реальным. В тот момент. Да я и не должна была в тот момент относиться ко всему этому серьезно: ведь он умер давно — недели, месяцы тому назад, — и смерть его была свершившимся фактом, и уж тут ничего не поделаешь. Машину подняли из топи, тело извлекли. И точка. Ничего изменить тут я не могла. Точка. Я еще посмеялась, потом перестала смеяться, но горя я не чувствовала.
Брин-Даунская топь. В восемнадцати милях от городка Меклберг, в тридцати пяти милях к северу от Уэйнсборо, милях в двадцати к северо-западу от Шарлоттсвилла. Всего в какой-нибудь сотне миль от Вашингтона.
Вкус смерти именно такой, каким я его себе и представляла. Но он-то почувствовал еще и вкус крови. Своей крови. Почувствовал неожиданно. Свою теплую соленую кровь. Навернякапочувствовал: он же умер не сразу. Он, наверное, и сознание не сразу потерял.
Неведомые деревья. Надо будет выучить их названия. Высокие, тонкие, чуть наклоненные, с облезающей серебристой корой, оплетенные сухожилиями ядовитого плюща. Плющ казался вполне здоровым, а вот деревья, видимо, умирали. Умирали с верхушки. Много почерневших стволов, много пней. Иные деревья выглядели совсем древними — доисторическими. Но я именно так все себе и представляла. Меня корят за то, что я слишком даю волю воображению. Моему «нестандартному» и даже «пугающему» воображению. Пускаю в ход свой коэффициент интеллекта, которым мамочка при случае гордилась.
«Психопатка», — сказала она мне как-то. Но не всерьез — так, обронила в разговоре. Я думаю, она хотела сказать «патологический случай».
Так или иначе, слово это она произнесла без умысла, болтая с друзьями у бассейна, или с дочерью во время поездки в машине, или в магазине при покупке зимней или весенней одежды, или же в разговоре с новым психиатром «для молодежи», поскольку доктор Притчард никуда не годился. Однако я сказала об этом отцу. Я сказала отцу: «Она меня изводит — я что, виновата в чем-то?» Он уловил юмористическую интонацию. Шутку. Видимо, не уловил отчаяния. (Кирстен вечно шутит, у Кирстен такое невероятное чувство юмора, она такая выдумщица, такая смешная…) Тем не менее он поговорил об этом с Изабеллой, и Изабелла явилась ко мне, постучала, потому что дверь была закрыта, и я разрешила ей войти, но лишь едва на нее взглянула, на миг оторвавшись от книги на столе, а она сказала, что сожалеет, право, очень сожалеет, что так вышло, конечно же, она вовсе не хотела оскорбить меня или обидеть, она даже и не помнит, что говорила такое — психопатка, патология, — она хочет извиниться передо мной, хочет заверить меня, что никогда больше ничего подобного не скажет, особенно при других. «Твой отец очень расстроился, — сказала она мне с легкой тенью улыбки, но с ледяной вежливостью и самообладанием профессионала-дипломата, профессионала из внешнеполитической службы, хотя Изабелла Хэллек, конечно же, всего лишь любитель. — Твой отец воспринимает все так серьезно», — сказала она. Мягкий голос ее надломился, красивые, обрамленные светлыми ресницами глаза уставились в одну точку — до того безупречно сыграла, что я, кажется, зааплодировала.
Топь, умирающий лес. Огромный. На многие мили. Большинство деревьев — голые. Я увидела ястреба — собственно, мой приятель его увидел, — но, может, это был и не ястреб, а канюк, стервятник. А там, на болоте, красивая белая птица балансировала на одной ноге. Птица, похожая на журавля, совершенно белая. «Что это за птица?» — спросила я, но приятель не знал, сказал какую-то глупость и продолжал болтать, я не отвечала и не слушала его, потому что время для этого было неподходящее: в тот момент я находилась с отцом и никто не мог встать между нами.
(Позже я скажу приятелю, что «лучше не надо» — не сегодня… у меня вскочил гнойный прыщик и чешется… и во рту тоже… угу… да…так что лучше не надо.)
Изабелла не знает об этой моей поездке, Оуэн тоже не знает; меня поразил густой черный запах гнили — сларный дурманящий запах. Можно походить по тине. Погрузиться в нее, погрузиться глубоко. Что-то, точно живое, засасывало мои ноги… Прохладная мягкая черная тина. Славно.
Я побрызгала водой на руки и на ноги; я набрала ее в ладони и освежила себе лоб. В горле у меня пересохло, и я попыталась напиться, но вода потекла у меня по подбородку. В глубине рта, у основания языка, сухого, одеревеневшего, возник привкус паники: я ведь пыталась напиться, а вода потекла по подбородку. Она была теплая. Она отдавала водорослями, гнилью, смертью. Горло не приняло ее.
Почему я такая болезненно любопытная, спрашиваешь ты.
Почему я такая подозрительная.
Я потянулась и взяла со стола доктора Притчарда нож для разрезания конвертов с нефритовой ручкой — одну из его банальных экзотических безделок, — вытащила нож из футляра и до смерти напугала несчастного идиота. «Почему я такая подозрительная, — сказала я, облизывая губы и глядя на нож, — почему мне все кажется, будто некие люди что-то замышляют против моего отца, будто некая особа часто лжет ему — во всяком случае, не говорит всей правды… почему мне кажется, будто происходит что-то, о чем мы не знаем — я имею в виду, мой отец и я… и мой брат… почему я такая подозрительная, почему я такая болезненно любопытная…»
Доктор Притчард не рискнул отобрать у меня нож. Я потом немало забавлялась, вспоминая об этом.
Почему я такая болезненно любопытная, спрашиваешь ты.
В конце концов все отцы умирают. Со временем. Это в порядке вещей.
Всеотцы умирают.
Одиннадцатое июня 1979 года. Безусловная дата его смерти.
Почемуон умер — вроде бы ясно: он оставил после себя столько писем, столько наспех нацарапанных заметок, утверждая, что виноват, — онвиноват, и никто другой. Да, он брал взятки. Небольшими суммами, по частям. Да, он использовал свое положение, чтобы оттянуть передачу дела в суд, уничтожил стенограммы, пленки, документы, памятные записки, протоколы… Он, можно сказать, признался «во всем». Включая и то, что женился по ошибке. И то, что по ошибке наплодил детей.