Ангелофилия
Шрифт:
– Знаешь -те! – задетый за живое, начал Андрей. – Никому, я ничего не должен!
– Но простите! У меня есть установка ЦИКа. Если Вы подписались, то Вы обязаны! – замямлили на том конце, и уже более решительно – В общем ситуация такая, что, если Вы взяли на себя ответственность, Вы должны выполнить свои обязанности и идти до конца.
Андрей прервал :
– Еще раз повторяю: я никому, ничего не должен, не обязан и никакими амбициями не связан. Мне ничего от партии не надо! Просто, помогаю потому, что меня попросили друзья!
– Ясно, хорошо, хорошо. – ретировался партиец.
Андрей
Лена сидела в кресле, и на ее лице читалось одобрение. «Правильно, так и надо!» – как будто произнесла она. «А что, я им ничего не должен!» – с жаром произнес он, довольный, что наконец-то сказал, что хотел.
На следующий день звонили еще два раза с теми же вопросами уже совсем другие, но тоже молодые, и самоуверенные, точнее сказать, тембр разный, но интонация та же – с претензией, что я им что-то должен. Андрей злился: «Нет, ребята, так не пойдет! Вы наглые, а я упертый»
Оглянулся. Ленки уже не было. «Опять улетела не попрощавшись»– подумал он.
22
Стиляга деловой
Приходя из школы, Андрей по просьбе бабушки шел в магазин. И терпеливо выстаивал в очередях за молоком, за суповыми наборами, за хеком, за камбалой или морским окунем (тем, что с выпученными глазами), а если повезет, то и за синюшными курами, которых стыдливо называли цыплятами. Ассортимент каждый раз был один, за исключением нескольких наименований. Очереди были длинными и долгими, приходилось часто меняться.
В магазинах в основном старухи. Рабочий люд, зайдя в магазин после смены, неизбежно матерился, но терпел. В магазине было душно, воняло немытыми холодильными прилавками, полом, а от этого бабушке становилось дурно, и она со стремительно нарастающей одышкой выходила на воздух.
Поначалу в очередях стоялось легко, но уже годам к пятнадцати стал стесняться, и роптать оттого, что никто из молодежи не стоит. Хотелось помочь, угодить, отплатить бабушке за доброе отношение, а она перебарщивала.
Когда подрос и действительно остался в гордом одиночестве со старухами. У бабушки на все один ответ: «Ну, сынонька, надо же помочь». И помогал. Придя из школы, сразу бежал в магазин, зная, что она опять там и вот-вот должна отхватить кур или еще чего съестного, дефицитного и вкусного. «Она же для нас старается» – думал и снова бежал, чтоб, если и не успеть, то хотя бы на полпути перехватить тяжелые сумки: ведь ей же нельзя – у нее грудная жаба и еще целый букет в придачу.
И перехватывал тяжелые сетки и еще ласково журил, что ей нельзя столько. Могла бы подождать, и не затариваться по самое «не могу».
Это было, когда он уже основательно перебрался к бабушке, а до этого вечерами, когда мама была трезвая, не было человека счастливее его. В эти мгновения он летал по дому, подобно птице.
Мама жарила семечки на подсолнечном масле, и они становились яркие, блестящие. Затем она насыпала их на газету, которая тут же пропитывалась, и уж затем, когда остывали высыпала в небольшую, потертую, хохломскую чашку. Дальше садились на старый проваленный диван, перед телевизором. И начинали «симфонию» хруста, кидая шкурки на центральную газету с лицами политбюро.
И если
Мы с мамой сидели рядом и заглатывали сизый беломор-канальный дым. Мама не протестовала, боясь делать замечания, оттого что трезвый дядя Саша был злее, чем пьяный. Но по мне, так трезвый, хоть и злой, но безопаснее, оттого что пьяный вообще становился непредсказуемым психопатом.
Мама уже со всем смирилась, понимая, что бесполезно спорить и тем более что то изменить. Что не скажи в ответ последует одно и тоже: «Это моя квартира, и я в ней делаю, что хочу. А если вам не нравится, то уе–вайте на х-й…» Мама отвечала: «Размечтался, стиляга деловой!» «Снова начинаешь?» – угрожающе смотрел на нее дядя Саша, который не выносил, сопротивления. Она, если трезвая, то молча уходила на кухню, а если выпивши, начинала спорить слово за слово.
Было время, прижимался к маме, и ее тепло согревало и вдохновляло, так что забывал все невзгоды и спокойно вдыхал запах потных подмышек и еще не старой, теплой и родной кожи, будто случайно прикасаясь носом, что ну никак не нравилось дяде Саше.
Еще до дяди Саши, в раннем детстве, когда у мамы было много поклонников, я, не знавший еще совсем ничего, инстинктивно тянулся к ним, словно каждый из них был моим отцом. Верил маминым друзьям, и пусть все намекали, что болен, но я-то знал, что это не так и что я здоров и крепок, как бык, несмотря на видимую хрупкость. Когда смотрел в грубо пахнущие, обветренные, усатые лица, то часто только тем и занимался, что угадывал, кто из них действительно был отцом. Тот, который крестил. Или тот, который играл со мной в карты? А может, тот, от которого пахло сапожным клеем и керосиновой лампой, или тот, который с легкостью, как акробат, ходил на руках и затем подбрасывал к потолку. И я все ждал, когда ж он шмякнет о потолок, но он подбрасывал точно, что я только чиркал волосами и летел обратно в сильные руки.
Заливался от смеха оттого, что, было жуть как щекотно, что он сжимал за ребра. Но что я знал точно, что дядя Саша не мой отец. И ничего хорошего от него ждать не приходится. А еще я вспоминаю, что в последнее время, а длилось оно уже несколько лет, мамины ножи пахли всем, чем угодно: и селедкой, и луком, мясом, маслом, жиром, но только не чистотой. И поэтому, прежде чем резать хлеб или яблоко, приходилось обнюхивать, чем пахнет лезвие и, на всякий случай, споласкивать под краном.
С тех пор, как мама стала выпивать, она перестала следить за домашним хозяйством. Ей стало все равно, что хлеб режется рыбным, а рыба – хлебным, хотя еще не так давно, всего-то несколько лет назад, она сама делала замечания на этот счет. Сейчас же они с дядей Сашей порой и арбуз резали после того, как нарезали «Иваси». Им стало все равно – лишь бы было, чем закусить, а то можно и волосами занюхать, было бы только, что выпить. Наличие выпивки, приносило им истинное наслаждение.