Аномальная зона
Шрифт:
– Излагай, – разрешил я.
– Ага... – Стукач завертел головой, приблизился, одарив меня запахом гнилостных «испарений», понизил прокуренный голос. – Вы тут, того... слышал, лажанулись неслабо? Ну, с Гульштерном и вторым... забыл, как там его?
Ага, забыл он, конечно. Я молчал. У моего стукача помимо явственных недостатков, о которых лучше молчать перед сном, имелось потрясающее достоинство: он знал все. Через зону его влияния прокручивалось такое количество информации, что позавидовали бы «ведущие» аналитики Каратая. Он умел собирать ее, систематизировать, отбрасывать ненужную. Порой возникало ощущение, что на моего информатора трудятся его собственные информаторы, у которых тоже есть свои многочисленные источники.
– Вам же интересно, кто их грохнул?
– Ну, допустим.
Не сказать,
– Сегодня привезли одного парня из Торгучака... вы же знаете, Михаил Андреевич, где Торгучак?
– Знаю. Дальше.
– Ага... Он старосте кайлом лобешник расквасил – не поделили чего-то... ну, рядовая бытовуха, могли бы и не брать. Но раз взяли, привезли – надо работать с материалом; как-никак представителя власти обидел... Так вот, с утреца он еще не поцапался со старостой, возился на опушке – у него там собственное подполье, бревнами прикрытое, вот в него он что-то и набивал... Засек мужика, выходящего из леса, – бледный, с пистолетом, отдышался, позвонил кому-то. Все, мол, говорит, с обоими разобрался, тип-топ, ложусь на дно. На том конце, видать, спросили, где он. Тот и ответил: подхожу к Торгучаку, есть тут хата непаленая, отсижусь денек-другой. А уж потом вытаскивайте меня отсюда. Сунул пистолюгу за пояс и потопал к околице. Мой источник проследил – скрылся в доме Агрофея Пырьева, это третья изба от околицы, если со стороны Гнилой балки смотреть... Вот и подумал я, Михаил Андреевич, – как там у вас в сводках? Не убивали больше никакую парочку в наших краях?
– Да вроде нет... А с какого перепугу твой источник вдруг эту историю слил?
– А чего тут странного? – Плюгач вполне непринужденно пожал плечами. – Парнишка испуган до колик, жил себе и не помышлял, что на киче окажется. Из-за этого подполья, что его мать, старуха полусумасшедшая, заставила вырыть, он и поцапался со старостой. Тот в лес пошел, чуть не провалился, осерчал, давай парня тумаками награждать; тот терпел, а после осерчал в ответку, схватился за кайло, да как звезданет... А сейчас он волком воет, просит отпустить его, мол, сами со старостой полюбовно разберутся; рассказывает все, что может оказаться полезным... Думаете, он только про гостя Агрофея Пырьева рассказал? Он и лесника Волочая сдал, который беглого каторжника в прошлом месяце призрел, и двух сельчан, затыривших «АК-74» и ящик гранат – типа, рыбу глушить. Поет, как птица Сирин, заслушаешься...
– Это все, Плюгач?
– Маловато, Михаил Андреевич? – Зубы у Плюгача не блестели, нечему там блестеть, но я видел в темноте, как он скалится.
– Да нет, хорошо, спасибо. Проработаем твою информацию. Только в следующий раз не выскакивай, как леший из кустов, а то ведь можно и пулю в лоб...
– Испугались, Михаил Андреевич?
Информатор подленько хихикнул и растворился в зарослях акации и магнолии. А я сидел в каком-то деревянном отупении. Черта с два я поеду работать этой ночью! Усталость – девка вредная. Небольшой отдых, а там посмотрим. Фраза «отсижусь денек-другой» именно то и подразумевает – отсидеться денек-другой. Да и Анюта, поди, заждалась...
Я начал с кряхтением вытаскивать себя из салона.
Моя благоверная, с которой мы так и не расписались (в Каратае почему-то не записывают акты гражданского состояния), действительно... заждалась. Я открыл дверь и чуть не оглох. Гремела самая ужасная музыка, какую только можно представить, – неубиваемая российская попса. Моя бы воля, всех бы «корифеев» жанра сослал на строительство тайного «ЗКП» в Лягушачью долину! Герметичность наших окон и дверей заслуживала похвал – с улицы я ничего такого не слышал. В просторной кухне, совмещенной с прихожей, царил ужасный кавардак. В общем, не новость – Анюта стабильно поддерживала беспорядок в доме. Но сегодня они со Степаном еще и нализались до зеленых соплей. Плясали огни старинной цветомузыки. И зачем я, спрашивается, под Новый год приволок ее со свалки? На полу валялись какие-то подушки, перевернутые табуретки, разбитые блюдца. На кухонной стойке, среди груды объедков и относительно нетронутой еды, – две бутылки виски: одна пустая, в другой едва на дне. Стаканов не было – пили из горлышка. Поз звуки «музыки» извивалась моя «блистательная» – в обтягивающем платьишке без верха и низа, растрепанная, с боевой раскраской из потекшей туши, пьянющая в три авиапочты. За стойкой подпрыгивал и подпевал исполнителю коротышка Степан. Я видел лишь его подскакивающую голову – словно мячик прыгал по стойке. Звезда театра лилипутов, блин. Ладно хоть в обнимку не танцевали. Или... я поздно пришел?
– Д-давай д-допьем, Степашка, – выбралась из танца и, пошатываясь, заструилась к стойке Анюта, – а то с-скоро... этот... как его... п-придет... б-будет тут авторитетом т-трясти, орать, к-как ненормальный...
О, где мои таблетки от бешенства...
– Д-давайте, Анна Д-дмитриевна! – радостно подпрыгивал Степан. – Эх, хорошо мы с в-вами с-сегодня оторвались! Когда еще п-получится?
Да теперь уж, наверное, никогда. Настало время суровых репрессивных мер. Я решительно направился к выключателю, активировал свет, выключил музыкальный центр, метнулся, перехватив бутылку, содержимое которой Анюта уже намеревалась перегрузить себе в горло.
– Явился... – разочарованно пропыхтела Анюта. – П-плод моего больного в-воображения...
– Ой, – сказал Степан, растрепанный, лопоухий, с виноватой улыбкой через всю сплющенную физиономию. Ему пришлось привстать на цыпочки, чтобы выглянуть из-за стойки, – Михаил Андреевич ве-вернулся... А мы т-тут сидели, ж-ждали вас, ж-ждали... Т-только не сочтите, что у нас т-тут какой-то тайный заговор...
Хрюкнула Анюта. Я резко повернулся, поскользнулся на разлитом пойле и чуть не снес стойку.
– М-масонская л-лужа... – не преминула прокомментировать Анюта и смутилась под моим убедительным взглядом. – Р-рады, что вы почтили нас своим п-присутствием, Михаил Андреевич... – пробормотала она и громко икнула.
– И что у нас сегодня? – процедил я. – Снова день всех отчаявшихся? Промывали душевные раны? Легче стало?
– Только и можешь издеваться! – взвизгнула Анюта. – Тебя забавляет, что мы тут киснем и превращаемся в хрен знает что! Сам-то занят, сам работаешь, а я, конечно, всего лишь подружка главного героя, кто я такая...
– Разумеется, – вскипел я. – Больше всего в жизни меня радуют чужие страдания! Забыли, как год назад я вытащил вас из дерьма? И где бы вы сейчас были? Учтите, в местных концлагерях по году не работают! Там помирают значительно раньше!
– Да ты уже плешь проел со своим концлагерем! – вскипала Анюта. – Чуть что, сразу концлагерь, концлагерь! Рудники, рудники! Да лучше я в концлагере оттрублю и спокойно в гроб улягусь, чем сидеть ежедневно в этой тюрьме! Да пусть меня там бьют, унижают, пусть рубят в мелкую капусту, насилуют по десять раз на дню черенком от лопаты...
– Ой, я, кажется, удаляюсь, – сказал внезапно протрезвевший Степан и на цыпочках скипел в свой чулан под лестницей.
А мы с Анютой даже не заметили, что он ушел. Нас снова несло. Подобные скандалы большой и малой интенсивности вспыхивали регулярно – дважды или трижды в неделю. Приятная стабильность – «забирай свои бабайки и вали из моей песочницы!». Анюта орала, что ей еще с детства удача задом улыбнулась, она и не ждала ничего от жизни, а того, что случилось, – и подавно. Что больше всего на свете она мечтает уйти из этого проклятого дома, и ей плевать, что здесь сплошные рудники, а в них убийцы... Ее стенания особой оригинальностью не отличались. Я тоже что-то кричал – и тоже ничего нового. Что парюсь на работе допоздна, рискуя жизнью, что опух уже вставать в пять утра каждый божий день, что сам мечтаю куда-нибудь уехать – хоть к чертовой матери, хоть еще дальше, что сам человек подневольный и все такое. Она кричала, что видит меня только спящим, и нечасто, что мне обещали отпуск; я кричал, что обещанного три года ждут, а в нашем случае это будет всего лишь два. Она орала, что ненавидит этот дом, а я орал, что ненавижу, когда она орет, что хочется мира, покоя, особенно в те редкие полтора часа, что я бываю в сутках дома. Неужели так трудно потерпеть? Может быть, я что-нибудь придумаю? В ответ на этот перл Анюта разразилась гомерическим хохотом, вздернула нос и, шатаясь, ушла в спальню. Что-то там упало – кажется, торшер. Что-то зазвенело, осыпалось – кажется, зеркало с трюмо...