Антидекамерон
Шрифт:
– Никуда я не пойду, сам иди с ним разговаривай, если там ничего такого.
Он тоже встает, и я даже во тьме вижу, какое у него лицо белое. И говорит голосом, какого никогда у него не слышала:
– Пойдешь. Или все между нами кончено, так и знай.
– Что кончено? – не верю.
– Всё, – отвечает. Поворачивается – и почти бегом от меня.
А я стою и не знаю – жива или мертва. Кто-то тихо подошел ко мне, гляжу – тот самый, ласково говорит мне:
– Пойдемте, девушка, я провожу вас.
И тут внутри меня словно бомба взорвалась. Зло такое накрыло, что словами не передать. Ах ты ж гад, думаю на Виктора, как же я тебя раньше не разглядела? Что ж, думаю,
О чем это я? Ах, да, ведет он меня, значит, к тому самому каменному дому. Только мы, как я думала, в него не вошли, обогнули его, а там за ним еще один домишко прятался – маленький такой, который на двоих. Провожатый мой сгинул куда-то – не иначе как фокусником подрабатывал, – а я дверь отворяю, вхожу. В комнате, конечно же, Борзенко и, конечно же, один. Ничего другого я и не ожидала. Сидит за столом, а на столе натюрморт. Бутылка шампанского и большущая ваза с фруктами. Ну там яблоки-груши всякие, виноград, но мне почему-то сразу бросились в глаза бананы – я их раньше только в кино да на картинке видела. Он встает, умиляется:
– Вы меня осчастливили своим приходом, мадемуазель, посумерничайте со мной вдали от этого бедлама.
Я, конечно, сразу поняла, что он под словом «посумерничайте» имеет в виду, тоска меня взяла такая, что словами не передать. Молоденькая же совсем была, глупенькая, для одного блюла себя, не то что нынешние оторвы. Господи, думаю, что же мне теперь делать? Если бы не предательство Виктора, знала бы что. Все-таки, какая-никакая профессия у меня была, без работы не осталась бы. Впрочем, сомневаюсь, чтобы кто-нибудь взял меня, если бы наш Павел Лаврентьевич хоть пальцем шевельнул. Но уж больно он непривлекательным мужчиной был, просто воротило меня от него, как недавно от Самосудова. Я и потом, когда в зрелый образ вошла, никого к себе не подпускала, если душа к нему не лежала, а уж тогда, девчонкой совсем… А он за плечико берет – меня словно током шибануло, когда притронулся, – за стол к себе усаживает:
– Давайте, – говорит, – за наше хорошее знакомство шампанского выпьем, а то я смотрю, какая-то вы зажатая.
Зажмешься тут. И не знаю, на кого больше досадую – на него, на предателя Виктора или на себя, что поехала сюда, дура, на свою голову. И не только на голову. Столько сразу мыслей пронеслось, и все самые разные, можно даже сказать, противоположные. Была среди них, честно скажу, и такая: не будь в самом деле дурой – потерпеть немного, будто к зубному врачу пришла, а потом вся твоя жизнь может перемениться, Виктор перед тобой на полусогнутых стоять будет. А то будто не знала я, сама не видела, как самые никудышные бабёнки вдруг большими начальницами делались, на работу и с работы машина их возит…
Помню, зашел у нас как-то с Виктором разговор о выпивке, учил он меня, как пить надо, если не пить нельзя, а голова должна по возможности трезвой остаться. Сказал он мне, что хуже нет, если после водки пиво или шампанское в себя вливать, закосеть можно. Шампанское еще даже хуже пива. А я уже и без того, будь он неладен этот Самосудов-жаба, кондиций хороших набралась. Вот оно, думаю, спасение – забью себя шампанским, а там куда вывезет. Обалдею так обалдею: или отшвырну этого хиляка, если внаглую полезет, или… ну, как у зубного врача. Выпью сейчас шампанского и бананом заем! А он уже бутылку откупоривает, с помпой такой, пробкой в потолок, фужеры мой и свой наполняет, спрашивает у меня:
– Ну, так за что, Анечка, будем пить?
А я бы сейчас только за одно выпила: чтобы у Виктора какая-нибудь кость поперек горла встала за те слова поганые, что сказал мне. Но говорю, конечно, другое:
– Давайте за День железнодорожника, их ведь праздник сегодня.
– Ф-фу, – поморщился, – какая вы, оказывается, скучная, был о вас другого мнения. Неужели ничего интересней придумать не могли?
– А за что ж тогда мне с вами пить? – придурочную из себя строю.
– За нас, Анечка, за нас, – вдалбливает мне. – За нашу прекрасную встречу, за дружбу.
– Если за дружбу, тогда, конечно, давайте, – соглашаюсь.
Известно мне было, что шампанское не водка, чтобы его залпом пить, этикета оно требует, но я, чтобы поскорей все закончилось, одним духом фужер опустошила. И сразу у меня в голове зашумело, зазвенело, беру я из вазы банан, откусываю. И вдруг снова заплакала.
Гляжу – он на меня глаза таращит, затем спрашивает:
– Что с вами, Анечка, почему вы плачете?
– Потому, – отвечаю ему сквозь слезы, – что в мире все сплошной обман, никому и ничему верить нельзя. Расхваливали мне все эти бананы, а на самом деле не разжевать их и гадость несусветная!
А он от смеха трясется, тоже слезы на глазах выступили:
– Простота моя святая, – еле лопочет, – их же раздевать, раздевать надо!
– Кого раздевать? – соображаю еще более-менее. – Меня, что ли?
А он еще пуще заливается:
– И вас заодно не мешало бы, прелестный каламбур получился!
Я как про этот каламбур услыхала, уже не сомневалась больше: всё, думаю, приехали. И только теперь до конца поняла – раньше как-то не заметила, – что сильно он пьян. Говорит гладко, а глаза за стеклами совсем расползаются. Он к двери шаткой походкой прогулялся, незаметно засов изнутри задвинул, возвращается, садится, спрашивает меня:
– Вы всегда, Анечка, такая смуглая, или загорели так?
Я, наконец, откушенное от банана дожевала, проглотила, отвечаю ему, что на море недавно была, а он куражится:
– А вот я сам сейчас определю, есть верное средство, надо на границу между загаром и не загаром посмотреть. – Придвигается ко мне вместе со стулом и начинает мне, сидя, пуговички на сарафане расстегивать. Я на свою беду в сарафан этот вырядилась, пуговички сверху донизу…
О чем это я? Ах, да, пуговички, значит, мне расстегивает. А я креплюсь до последнего: ладно, думаю, границу пусть еще посмотрит, а больше ничего ему не позволю.
– Ого, – восхищается, – как у вас тут красиво! – И сразу же руку туда запускает. А глазища за толстыми стеклами как два блюдца с повидлом.
Я как дернусь – и нечаянно очки у него с носа смахнула. А он на колени падает – я думала, чтобы очки подобрать, а он за колени меня обнимает, Киприда, говорит, киприда. Я как про киприду услыхала, совсем растерялась, думала, что это он так с меня требует. Но даже не это пришибло меня. Представляете себе: партийный секретарь перед тобой на коленях стоит. Пусть даже и здорово поддатый. Нельзя же было такое допускать, я со страху тоже на колени рухнула, чтобы не возвышаться над ним. А он поддатый-поддатый, но ручонки проворные были. Я и ахнуть не успела, как сарафанчик мой упорхнул, лифчик вслед за ним полетел, и он, к груди моей, прошу пардону, присосался. И тут, пока я шалела, кто-то в двери постучался. Громко так, требовательно, даже странно было, что кто-то к нему так ломиться может. И он сразу точь-в-точь как Виктор сделался, когда тот фокусник на ухо ему шептал. Одеревенел. Но быстро нашелся, очки подобрал, нацепил, к окну на цыпочках сиганул, распахнул его, шипит мне: