Антоллогия советского детектива-40. Компиляция. Книги 1-11
Шрифт:
— Слышал? На Мещанской шубу украли. У тебя, случаем, лишней нет?
От Груздя не отставал Арцыгов. Даже флегматичный, ни на что не обращающий внимание Савельев и тот, встречаясь со мной, не мог удержаться от улыбки.
— Не понимаю, что они смешного нашли? — жаловался я Виктору.
— А ты еще много чего не понимаешь, птенец желторотый.
— Но что плохого, если я отдал самовар, который мне не нужен?
— А то, что тебя послали к ней на расследование. Это ты хоть понимаешь? Добряк нашелся! Что о тебе теперь народ говорить будет?
— Уверен, что ничего плохого.
— Ошибаешься. Ну и власть, скажут, прислали мальчонку ворованное отыскать, а он, сердешный, ничего-то не знает, ничего не понимает. Попотел-попотел да и говорит:
Спорить с Виктором было бесполезно. И уж как-то само собой оказалось, что история с самоваром начала казаться мне глупой, а сам я последним дураком.
Но вскоре иные события заставили меня совсем забыть о ней.
11 марта мы узнали о переезде из Петрограда в Москву правительства. Члены СНК разместились в гостинице «Националь», возле которой теперь стояло несколько потрепанных автомашин. А в первых числах апреля на стенах домов и театральных тумбах забелели листки бумаги — обращение ВЧК к населению Москвы: «… Лицам, занимающимся грабежами, убийствами, захватами, налетами и прочими тому подобными совершенно нетерпимыми преступными деяниями, предлагается в 24 часа покинуть город Москву или совершенно отрешиться от своей преступной деятельности, зная впредь, что через 24 часа после опубликования этого заявления все застигнутые на месте преступления немедленно будут расстреливаться».
ВЧК призывала трудовое население Москвы к активному содействию всем мероприятиям Чрезвычайной комиссии.
Вскоре отрядами ВЧК и латышскими стрелками кремлевской охраны была разгромлена анархистская «Черная гвардия».
— Ну, — потирал руки Виктор, — кажется, теперь по-настоящему взялись и за отечественных бандитов.
Как-то вечером Ерохин затащил меня в небольшое кафе у Покровских ворот. Тогда еще с продовольствием в Москве было сравнительно терпимо. Так называемый «классовый паек» ввели, если не ошибаюсь, к концу 1918 года, в августе или сентябре. А продажа спиртных напитков уже была запрещена. Но Ерохин пошептался с юрким официантом, и тот поставил на наш столик маленький самовар.
— Крепкий чаек! — подмигнул Ерохин и, перегнувшись через столик, шепотом сказал: — Смирновка, настоящая.
Я удовлетворенно кивнул головой, хотя водки мне пробовать не приходилось. За всю свою предыдущую жизнь я выпил всего две или три рюмки вина на свадьбе Веры, но не хотелось показывать своей неопытности.
— Ну, поехали, — приподнял стопку Ерохин. — За что выпьем? Папаша жив? Нет? Вот мой тоже скончался, царство ему небесное. Понимал покойный толк в водочке и яствах. Мы, говорил, Митя, только последний обед и последнюю рюмку с собой уносим. Хороший был старик, мудрый. А вот мамаша не то, суетливая старушонка. У тебя-то кто в живых? Сестра? В Ростове, говоришь? Эх, Ростов, Ростов! Дамочки там, скажу тебе, пальчики оближешь! Как Николай Алексеевич Некрасов высказывался? «Коня на скаку остановит, в горящую избу войдет…» Но теперь, конечно, не то. Война, революция. Каледины там всякие, корниловы… А теперь как там? Кубано-черноморская республика, что ли? Ну, давай, давай, за сестру и ее муженька. Чтобы все там у них в порядке было.
Я выпил стопку залпом.
— Молодец, ох молодец! — восхитился Ерохин. — Только закусывай. Закуска — мечта. Под такую закуску не только самоварчик — Черное море выпить можно. Не бывал на Черном-то море? А я бывал. И на песочке лежал, и на солнышке грелся. Кое-что в своей жизни я все-таки видел. А вам, молодым, не повезло. Невеселое время. Как говорится, красивой жизни не жди, свою бы некрасивую сохранить. Так-то. А ты чего не пьешь? Захмелел?
— С чего?
В ту минуту мне действительно казалось, что водка на меня совершенно не подействовала. Мне было просто весело, тепло и уютно. Мне нравилось все: доброжелательный, услужливый официант, плакатик на стене: «Здесь на чай не берут», фикус в углу, разноголосый шум сидящих за столиками, папиросный дым,
— Митя, ты чего бороду не носишь?
— Что? Бороду? Чу-дак! — Ерохин засмеялся. — Придумал тоже, бороду! На кой ляд мне борода?
«Действительно, зачем ему борода? — поразился я. — Чего это вдруг мне в голову пришло? Нет, кажется, я все-таки пьян. Больше пить нельзя. Хватит. Больше ты не выпьешь ни одной стопки, — убеждал я сам себя, — ни одной. Понял?»
— Ты чего на певицу пялишься? Нравится? — допытывался Ерохин, упершись грудью в край стола. — Хороша девица? Хочешь познакомлю?
— Зачем?
— Ха-ха-ха! Ну, право слово, чудак! Не знает, зачем с девицами знакомятся! Не бойсь, научу! С Ерохиным не пропадешь. Думаешь, дурак Ерохин? Нет, Ерохин не дурак. Ерохин придуривается. Ерохин знает, что с дураков спрос меньше. Ерохин жить хочет! Понимаешь, жить! Дурак Горев, что лбом паровоз остановить пытается. Дурак Савельев. Сколько лет он в полиции? А что имеет? Кукиш с маслом да коллекцию тараканов. Не-ет, жить надо уметь. Война, революция — это все проходит. Побьют красные белых, белые красных, похоронят друг друга, а умные останутся. И жить будут, и водочку пить будут, и баб любить будут! Осознал?
— Подожди, подожди.
Со мной творилось что-то странное. Я слышал слова Ерохина, но смысл их как-то ускользал от меня, мысли терялись, растворялись в разгоряченной алкоголем голове.
— Подожди, подожди, — бормотал я, пытаясь сосредоточиться и взять себя в руки, — что-то непонятно…
Ерохин поддел вилкой несколько маринованных маслят, засунул их в рот, проглотил. Провел по толстым губам остреньким язычком и пригладил без того гладкие, блестящие от бриллиантина волосы.
— А непонятно тебе, потому что ты еще сосунок, молочко на губах. Хлопаешь ушами да веришь всему, что тебе Миловский и Сухоруков говорят. А толк из тебя будет. Ты уж мне поверь, я в людях разбираюсь. Вот из-за истории с самоваром над тобой твои дружки смеялись, а я — нет. Потому что понимаю: широкая натура у парня. На, бери, не жалко. Так и нужно. Но и свою выгоду забывать не следует. Отдал сотню — заработал тыщу. Понял? А на нашем деле только дурак не озолотится. У нас при Николае начальником сыскной Mapшалк был. Три доходных дома имел, свой выезд, подвал всяких иноземных вин. Понял?
— Подожди, подожди, — повторял я с пьяной настойчивостью. — Давай разберемся.
— А мы и разбираемся. Сам живешь и другим давай. Верно?
— Верно, — подтвердил я, еще не понимая, куда Ерохин клонит.
— Вот, к примеру, то дело в гостинице «Гренада»… Ну, помнишь, актерку в номере обворовали? Ну, там кулон, сережки… Помнишь? Ты это дело швейцару клеишь…
— То есть как это «клею»? — Я почувствовал, что трезвею. — Я никому никаких дел не клею. Против него три показания…
— Два показания, три показания… — перебил меня Ерохин. — Что мы, на уроке арифметики, что ли? Ты же умный парень. При чем тут показания? Старика-то жалко? Две дочки у него, бедняги, на выданье, сам голышом ходит… По-человечески-то жалко его?
— Ну, на бедного он не похож. Валюты у него будь здоров!
— Да пойми, дурья голова, зачем тебе его сажать? Выслужиться, что ли, хочешь?
Я молчал. Конферансье, перекрывая гул голосов, объявил:
— Выступает известный еврейский комик-аристократ Павел Самарин!
На эстраду вышел полный мужчина во фраке и летней шляпе из кокосовой мочалки — «Здравствуйте-прощайте». Поклонился, потер руки.
— С разрешения достопочтенной публики я прочту маленький, совсем маленький, — он показал руками, какой именно маленький, — отрывок из популярной революционной пьесы «Ванька на престоле».