Антология осетинской прозы
Шрифт:
Прикипел всадник к горскому седлу с мягкими подушками. Не накренится, не завалится — крепко же еще сидит в нем удаль красногвардейская. В скачке жеребца и посадке Темыра — лад. Грудь в грудь рассекают воздух, упругий, звенящий. Ветер свищет вдогонку, взбивая клубы лежалой пыли, разбрасывая кучи брошенной гнить половы.
Оседают годы ношей за спиной, не успеешь оглянуться, как время согнет тебя. Всякое довелось пережить и увидеть на своем веку. Порой кажется, что жизнь намеренно и все более искусно ужесточает испытания, отпущенные праведной душе. Слыхана ли смерть в адовом пекле — не сабельный это удар, не пулевая рана. И почему она написана на
Мысли эти мелькали в сознании Темыра, не складываясь во что-либо определенное, цельное, но держали его в напряжении, близком к тому состоянию, когда его во гневе покидало самообладание и он крушил, судил и рядил, негодуя и на себя, и на других.
Отпустил взмокшие поводья. Вороной не подведет, не отступится. Не впервые доверяется ему. Случалось, засидится до первых петухов на бюро райкома партии и заботы не знает, пусть хоть ночь непроглядная, а зрения полноценного и в помине нет еще с тех полузабытых времен, когда сердобольный дядя по матери усадил его, сироту, на загривок иноходца и за световой день доставил из отдаленного горного села Галиат в сытый, взбалмошный, куражащийся в лени и праздности Владикавказ, чтобы пристроить поваренком в клуб дворянского собрания. Пригрелся парнишка у чужих людей — обут, одет, накормлен. В уплату же огонь кухонных печей выел ему глаза — майся и помни: без корысти и всевышний не одарит тебя даже ослом. Гвоздем вбили эту заповедь в память Темыра, на всю жизнь зарубка… Слава богу, жеребец никогда не сбивался с пути. Если даже небо сольется с землей, отыщет березку у мизуровского крыльца.
Вблизи снесенного почти наполовину кургана догорал искореженный самолет. Смердил запах гари, жженой краски, горелого металла. Крыло, сплющенное ударом о земную твердь, отброшено в сторону. Другое вмято в корпус самолета.
Летчика отшвырнуло воздушной волной. От огня она спасла его, от смерти не защитила. Совсем молоденький, он лежал, будто сон настиг или с устатку прилег передохнуть. Форменной кожаной куртки на нем не было. Рука заломлена назад, видно, в предсмертной агонии пилот пытался сбросить с себя горящий парашют — обугленные концы строп напомнили Темыру бикфордовы шнуры. Ссадины на лице заплыли малиновыми пятнами крови. Льняная прядь волос залепила чистый лоб. В зрачках светилась по-детски прозрачная наивность, и это было непереносимо среди разрухи и лома.
Переборов себя, Темыр нагнулся и слегка придавил пальцами пухлые веки. Странно — мертвенного холодка от прикосновения к неживой плоти он не ощутил. Сильное, натренированное тело летчика еще остывало, а душа уже рассталась с ним.
Возле трупа валялся развернутый планшет. Карта местности. Комсомольский билет. Девичья фотография. Письма. Вот и ремень с кобурой. Но почему без пистолета? Догадка кольнула сознание, обожгла, озадачила. Веря и не веря своему сердцу — рассудок отказывался воспринимать это — Темыр глянул туда, где в чахлых кустах мелькнула чья-то выморочная тень. Неужто мародер опередил его? Напакостил и был таков, преспокойно избежал расплаты…
«Грешна земля, если держит таких подонков, но трижды благословенна, когда освобождается от них, — Темыр обернулся к жеребцу, намереваясь пуститься в погоню, и махнул рукой. — Упустить злодея из-под носа! Стыд и срам… Да что толку в словах, не найти ведь иглу в стоге сена», — казнился он.
Никто не видел его растерянности, никто не попрекнет в слабости воли и духа, по разве совесть сама не свидетель? Умей держать ответ перед людьми, если покрыл
От скрипа скупо смазанных колес — ныне и тавот с дегтем на вес золота — Темыра покоробило. И самой малой малости хватило бы сейчас, чтобы пролилась чаша, и все же он совладал с изжогой раздражения. По трезвому рассуждению даже рад был вмешательству чужеродных звуков в свои раздумья — хоть таким образом стряхнуть их давящую глухоту.
Водовоз тракторной бригады, малолетка Чермен, трусил проселком на отощавших в страду клячах. Бочка, закрепленная кое-как, перекатывалась в бричке, жалобно дребезжа. Ленивость истощенных лошадей бесила возницу — мальчик хлестал их хворостиной по облезлым ребристым бокам, в дерзком нетерпении забывая о том, что им даже не грезится уже пора лихих скачек и ничто не прибавит резвости.
Бричка остановилась в отдалении. Паренек испуганно вытаращил глаза, увидев разбитый самолет. Он боялся приблизиться, не смел и улизнуть, хотя со страху его, наверно, подмывало бежать без оглядки на все четыре стороны. Что с мальца-то взять?
Бездорожьем торопились к ним люди из села. Уже слышны крикливые возгласы. Уже раздался чей-то всхлип. Темыр потерянно подумал: идет второй год войны, а джигитов в Урсдоне можно по пальцам пересчитать, и по тревоге ныне поднимаются хранительницы домашних очагов. Десятка два мужчин, все больше калеки и старцы, выбиваясь из сил, семенили за женщинами.
Сельчане еще издали признали председателя колхоза — ростом и телосложением ни дать ни взять подросток — попритихли, подбираясь к нему с опасливой настороженностью. Оттеснив Темыра, они сгрудились вокруг погибшего пилота. Старики обнажили бритые головы и плешины. Женщины глухо запричитали: уа-да-да-дай. Слов ни у кого не нашлось, сдерживаемые рыданья лишали дара речи. Самый старший из мужчин Марза Тайкулов выжидающе уставился на председателя — в серых, стального цвета глазах с красными прожилками корчилась скорбь, зернистые слезы капали на обкуренную самодельной трубкой бороду, закрывавшую стянутую овчиной грудь.
Темыр сбросил с плеч брезентовую робу, накрыл ею посиневшее лицо летчика.
— Скатите бочку. Наберите соломы. Уложите тело.
Молча исполнили сельчане волю председателя и так же безмолвно двинулись за бричкой, будто сговорились не вторгаться в покой человека, уснувшего навсегда. Шли, заглатывая слезы. Молчанье становилось невмоготу. На этой земле исстари повелось так: если в день рождения подарили тебе колыбель, на закате смастерят и гроб; прожил честно, по-людски — не обойдут долей чистых, искренних слез. И вот одна из женщин, раскинув руки, заплакала навзрыд, другая отозвалась ей пронзительным с надрывом голосом, и степь огласилась воплями. Мужчины опустили головы еще ниже.
Процессия растянулась. Горе у всех одно, общее, каждый из урсдонцев проводил вот такого же юношу на поле брани, и гибель летчика воспринималась черной вестью оттуда, с войны, которой не видно конца.
Брели понуро, не разбирая дороги. Высоко-высоко процессию сопровождал кортеж журавлей, улетающих в теплые зимовья. Курлыканье птиц едва доносится с этой вселенской бездонности. Может быть, журавли, как и согбенные женщины Урсдона, зашлись в истошном плаче, роняют на землю такие же горючие слезы, но они исчезают еще там, в холодной тусклости поднебесья, подхваченные верховым ветром.