Антология осетинской прозы
Шрифт:
Вороной осторожно перебирает жилистыми ногами у изголовья летчика. Так возвращались в старину к родным очагам достойные мужи, смертью смерть поправ.
Примерно на полдороге Темыр выпростал из-под седла жеребца тупорылый английский карабин, будто собирался отдать отважному соколу последние воинские почести, подозвал водовоза, усадил на коня и наказал:
— Скачи в село. Разыщи плотника Мате. Пусть сколотит гроб. И еще скажи… Пусть выроют могилу во дворе правления.
Жеребец выгнул холеную шею, словно выслушивал наставление хозяина, и, не мешкая, понес седока
Хоронили летчика всем миром. В подворье и старом саду негде было ногой ступить. Малышня взобралась на заборы и плетни, пчелиным роем облепила ветви дуплистых деревьев. А сельчане все шли и шли.
Оглушенный стенаньями женщин, Темыр поднялся на холмик глинистой земли, выбранной из могилы, и сиплым от пережитого голосом произнес:
— Люди добрые… Мы прощаемся с настоящим джигитом… Он погиб, как герой, защищая нашу свободу.
Он говорил… Нет, он молчал. А хотелось сказать о том, что пламя войны полыхает не за тридевять земель. Враг ломится в их жилища, оскверняет святыни, грозит смертью матерям и детям. Тот, кто достоин носить папаху, взялся за оружие.
Он молчал, чувствуя, как в нем закипает неподвластная ему взрывчатая сила и взбудораженность его существа передается мужчинам без головных уборов, женщинам в полинявших платках, детям, в чьих глазенках таится не праздное любопытство — страх.
Он молчал, но сказал бы, что потрясен подвигом молодого воина и… подлостью мародера, который, может быть, укрылся среди них. Да, да… оборотень ходит по этим же улицам, ест вместе с ними тот же чурек… Они сна лишились, чтобы отсеяться под грохот канонады и быть завтра с хлебом, а нечестивец надругался над памятью героя. У злодея острые клыки, грязные руки, подлая душа. Остерегайтесь его, люди! Присягнем на верность отчизне землей и кровью!..
Сегодня в полдень, когда Темыр остался один на один с отходящей к зиме пашней, он, наверно, перебирал в уме те же клятвенные слова. Грудь его распирала радость пахаря, возбужденного от недосыпания и усталости, от земной благодати и тишины. И слова те могли быть умиротворенными, незлобивыми, хотя сердце — нет-нет да, бывало, заноет — дальний горизонт пугал его безвестностью своей, уходившие в лес трактора оставляли после себя горький запах разлуки.
И еще сказал бы…
Взгляд Темыра скользил по сумрачным лицам земляков. Разные они, добрые и смышленые, плутоватые и с хитринкой, черствые и замкнутые, веселые и общительные. Это когда поглощены немудреными мирскими заботами. Ныне в глазах сельчан одна на всех скорбь.
Взгляд коснулся немощных старух с выцветшими глазами и траурными шалями, молодых вдов, не согласных с судьбой и смотрящих на него с неутраченной надеждой.
А где же этот шакал? Где копит яд, чтобы ужалить ближнего побольней и наверняка?..
К могиле подошла плакальщица. Едва уловимым движением старушка опустила свой платок на плоские плечи. Она осталась в черной косынке, из-под которой выбивались тонкие пряди совсем белых волос. Истово воздела крохотные кисти рук к бескровному лицу, искаженному
Темыр молчал. Голосила плакальщица. Она произносила те же самые слова, которые ускользали от него в душевной смуте. Если бы даже они и отыскались, вряд ли смог бы вложить в них столько щемящего чувства.
— Уа-да-да-дай, мой сыночек! Устремился к солнцу ты мечтой, обвенчался с чистой высотой, но пуста заоблачная высь, и с земной красой ты разлучен. Не светило обожгло тебя, враг коварный растоптал твой след.
— Уа-да-да-дай, свет моих глаз! Страха не ведал ты, злобы не знал, нартом зовешься отныне, родной. Ждет не дождется невеста вдали. Женские слезы повсюду горьки, и не отвергай печали горянки.
— Уа-да-да-дай, доля моя! Ходят в небе косяками звездоносцы. Ищут друга, побратима, ратоборца, но тебе уж не подняться, не вспорхнуть. Спи спокойно, ненаглядный, не тревожься. Не скудеет край наш славный храбрецами. Пока горы величавы, и гнездовью быть. Пока жива та орлица, и орлятам быть. Заклюют они злодея, изведут, а земле покой и счастье, знай, вернут. Ты останешься с живыми, мой родной, в вечной памяти народной жить тебе.
— Уа-да-да-дай, дети мои! Недруг злобой отравляет ваши сны, но быстрее созревают и сердца. Пусть же гневом воспылают и они, в каждом ратник пусть проклюнется теперь.
— Уа-да-да-дай, люди горемычные! Не обессудьте мать несчастную. Провожает в путь последний сына верного и словами ей смерти не унять…
Плакальщица опустилась перед воином на колени, перекрестила его и не сводила с лица летчика ничего не видящих глаз, пока мужчины не поместили гроб в могильный склеп, выложенный кирпичом.
Над холмиком установили сработанный колхозным кузнецом памятник. На каменной глыбе, привезенной из Урсдонского ущелья, укрепили железные прутья, напоминающие крылья в размахе, и увенчали их пятиконечной звездой.
Ниже на плите белым по черному было выведено:
«Лейтенант Андрей Тимофеевич Борцов».
И даты: «1922—1942 гг.»
Иней серебрит увядшие листья лопухов, заросли бузины и крапивы. Гроздья спелого хмеля багрово сочатся, свисая с голых ветвей яблонь, слив, вишен. Свежо от дыхания ущелья. Жестяной шелест кукурузных стеблей смягчен кустами дозревающей облепихи, прозрачной стеной фасоли, повязавшей за оградой желто-бурые стручки на колышках из орешины.
Пыль, прибитая на холодке росой, скрадывает дробный перестук подков, но вмятины от следов не упрячешь — предательски змеятся за путником.
Ранней ранью собрался Темыр в дорогу, думалось ему выбраться из села незамеченным и вернуться в правление без соглядатаев. Дел по-прежнему невпроворот, времени, как всегда в обрез. Еще не завезли в школу дров на зиму. Еще многие дожидаются очереди на помол, в крупорушках же скрипом скрипят сточившиеся за годы жернова. Много, очень много стало на селе вдов и сирот, и у всех нужда да тревоги…