Антология осетинской прозы
Шрифт:
Мысленно перенесся в суровые годы войны. Жестокий и сильный враг на подступах к Орджоникидзе. И вот разгром немецко-фашистских войск в районе Гизели. Счастливее тех дней не было в жизни Дзамболата. Это была победа, в которую и он внес свою скромную лепту. Вспомнил нелепую смерть близких товарищей…
Был сбит фашистские стервятник. Они побежали к нему. Знали, что там пассажиром летел офицер с важными документами. Спешили захватить его в плен, пока тот не успел уничтожить бумаги. И поплатились жизнью — потому что не о ней думали.
Вспоминаются многие славные ребята. Светлеет душа и слезами исходит. Ну, почему так несправедливо устроена судьба, почему она в самом расцвете погасила их прекрасные жизни, как черемуховые холода мая губят плодовые деревья…
Но и тогда, черт возьми, ведь были и такие, кто сперва думал о себе, потом тоже о себе и под конец тоже о себе, а говорили… Эх и живуч же сорняк, ни огонь его не берет, ни в воде не тонет.
И снова светлая мысль о себе, светлая без ложной скромности… В те дни, когда шел суровый экзамен на человеческую прочность, на семижильность коммуниста, он не посрамил своего, имени, былинке не дал сесть на свою совесть. Он слышал тогда это признание от старших, он тогда читал это признание в глазах подчиненных ему людей. Он разделил признательность великого Отечества его маленькому осетинскому народу, доблестному воину и труженику. Да, не он сделал свой народ таковым. Но не перечеркнуть же того, что именно он, Дзамболат, был в то лихолетье во главе Осетии! И не по слепой прихоти судьбы — партией был назначен.
Чего лукавить, куда лучше бы было, если бы его кровь и пот не были смешаны с грязью, если бы все было сделано честь по чести — чистоплотно! Только на радость недругам — не лично его недругам, а недругам партии — он убежден в этом — его так бесцеремонно вышибли из седла. Но ничего не попишешь. Чашам весов жизни противопоказано равновесие…
Рад бы забыться глубоким сном, освободиться от цепких лап неотвязных мыслей, но, наверное, в эту ночь не улыбается такое счастье. Повернувшись на бок, подложил ладонь под голову, расслабился. Вспомнил чей-то совет: не идет сон, считай овец отары, и мысленно представлял их себе — вон один баран, вон второй идет, ягненок подбежал к матке, упал на колени, тычется в вымя, присосался… Баран косо глянул на них, степенно пошел с трибуны… Бексолтан. Нет, голова вернулась к трибуне, раздулась, распухла, заслонила весь зал, и отворилась пасть ворот: видать зубы, нет, не зубы — пасть ощерилась зубьями размером со спицы арбы; в черном зеве раздвоенный красный язык…
Проклятое наваждение! Дзамболат покрылся холодным потом. Лег на живот. Пасть, безумно хохоча, полетела в пропасть. Дзамболат прислушался, не раздастся ли всплеск реки на дне пропасти, и чуткий сон убежал.
Перевернулся снова на спину и незряче уставился в потолок. Казалось, само время остановилось. А за стенами голая пустыня, одинокий океан тишины. Мир приник ухом к этим четырем стенам, стараясь уловить, чем там занят этот человек, дитя своего времени, как злой мачехой, так больно сегодня отшлепанный судьбой. Человек не подавал внешних признаков жизни, однако жил самой творческой формой жизни — он думал. Он вспоминал.
Восемнадцатый съезд партии. Кремль. Впервые так близко Дзамболат видел Иосифа Виссарионовича. Когда шло обсуждение кандидатур на руководящие посты в партии, он сидел почти рядом со Сталиным. Всем своим существом ощущал его присутствие — и не верил в реальность момента. …Великий, величайший человек современности. Легендарны и Калинин, в тридцать четвертом году почетнейший гость на земле Осетии, и Ворошилов, и Буденный. Но Сталин…
Сколько же ему, Дзамболату, было тогда лет? Тридцать. Может ли верующий без трепета взирать на святой лик Христа? Нет. Мог ли не боготворить Иосифа Виссарионовича Сталина Дзамболат? Нет! И не стыдно. Для него в этом нет ничего, унижающего чувство собственного достоинства. Эта любовь к вождю вдохновляла на работу — имела практическую ценность, так сказать.
Но шли годы. И делали любовь зрячей, ум мудрей. Только любовь убавлялась. Приходило понимание, что человек всегда остается человеком, не чистой воды алмазом. У человека есть и лучезарные грани бриллианта,
Не только Дзамболат — все отгоняли от себя мысль, что когда-нибудь и Сталина постигнет участь обыкновенного смертного, что и он умрет. А тот взял и умер. И горько оплакивала эту смерть огромная страна, Прогрессивное человечество держало траур. Даже заклятый враг Страны Советов Уинстон Черчилль воздал должное гению и железной воле этого человека.
«О мертвых или хорошо, или — ничего». Но Дзамболат уже уловил нарастающий гул недовольных голосов. В сторону Мавзолея, по адресу переселившегося туда на вечный покой человека полетели первые камешки: между строк последних партийных документов умеющий читать да прочитает. Нет, не будет ему вечного покоя. И — поделом? Не зна-а-ю! В настоящее время я ничего не знаю! — Дзамболат прокрутил свои мысли в обратном порядке, остановил запись на словах: «Человек — не чистой воды алмаз…»
А Ленин! Солнце без пятен. Нет. Ленин — это Ленин. Не икона. Не бог. Просто Ленин. Слабости человеческие были, недостатков человеческих нет. Как это Аузби сказал: «Ленин бы что-нибудь придумал…» Старый большевик в уме своем, в сердце своем не ставит рядом Ленина и Сталина. Но Сталин ведь тоже называл себя учеником Ленина. Или можно называть, а делать по-своему, не по заветам учителя? Вера народа в Ленина — не фанатична, а светла, как вера в Добро и Разум Человека.
…Говорили и о моей политической неблагонадежности. Кажется, Бексолтан… И этот, низколобый, завсектором обкома. Как это только у них повернулись языки сказать такое? Неблагонадежный? Это я-то не боролся за дело партии? Это я не верен партии Ленина? Какому же идолу, бабе каменной, я поклонялся? Ну нельзя же подвергать человека остракизму — лишаешь должности — лиши, критикуй, ругай, но не затаптывай в грязь! Хочешь побрить голову — брей, но не снимай же дли этого голову с плеч!.. Нет, не стали еще многие люди человеками — ни ума, ни совести. И стараются всеми правдами и неправдами, сталкивая других на обочину, пробить себе дорогу. Поумнеют люди, совесть станет мерилом всех их поступков, советчиком и судьей, но когда это еще будет… Но неужели до тех пор они будут давать волю животному началу в себе, будут пакостить и вредить ближнему? Копать ямы тем, которых вчера еще сажали на трон Казбек-горы. Или превозносили до небес с единственной целью, чтобы низвергнуть с выси на острые камни, как орел черепаху?
Ах, Тепсарико, Тепсарико. Я же тебя за волосы тянул в люди, волоком волок. И когда ты, сибирский валенок, захотел стать ученым мужем, то я, дуралей, пошел навстречу, и получил-таки валенок без знания звание. Мичурина запомнил, Лысенко фамилию вызубрил, травополье наизусть выучил! Сорока! Ты и ненависти не стоишь.
Вот Александр… Такого и в друзьях иметь счастье, и в врагах числить — честь. В недоумках, дебилах разных не сомневался, а этого оскорблял своим недоверием. Думал, не свое место занимает в кресле первого секретаря райкома партии. И под благовидным предлогом учебы послал в Москву. И кто же по моей прихоти это кресло занял? Ого-го-го! Как же небо не поразило меня громом и молнией! Чекистом был, говорят… Предан, говорят… Умен, говорят… Это мне свояк Бексолтана прожужжал уши, сам в Москве в органах не на последнем счету… Друг мой… Теперь — бывший. Я поднял крыло, а Бексолтан юркнул под него. И как сладко ему там мурлыкалось. Ему… А я как разомлел под его пенье! Кресло-то первого секретаря райкома партии Бексолтан оседлал на время, пока я не пересажу его в кресло одного из секретарей обкома. И чуть было не успел.