Антология современной уральской прозы
Шрифт:
Что касается присутствия в словарях Карла Орфа — тут тоже не всё до конца ясно. Карл, безусловно, был высоким профессионалом, кроме того, он много сил отдал созданию системы детского музыкального воспитания, во многом основанную на импровизации (склонность к импровизационному началу была, очевидно, у Орфов в крови). Но, однако, слова модного советского поэта — «он был заядлый композитор» — к Карлу всё-таки неприложимы; а большое количество куда более значимых музыкальных величин осталось за переплётами советских словарей. Можно предположить, что коммунистов привлек факт сочинения К. Орфом трагедии «Антигона» — в СССР обращение к классическому, устойчивому, проверенному считалось признаком идеологической приемлемости того или иного художника, если он, конечно, не позволял себе перебора аллюзий, но вряд ли пролетарские искусствоведы были способны уловить аллюзии в немецких нотах (нам-то, разумеется, факт сочинения «Антигоны» говорит о другом: ещё раз напоминает об устойчивости античных мотивов в судьбах этой семьи). Можно предположить, что, упоминая брата, энциклопедисты изживали таким образом свою вину перед Фридрихом: профессия накладывает свой отпечаток, даже коммунистические энциклопедисты — в силу и в процессе занятий архивным трудом — не могли не приобрести зачатков совестливости. Но это, повторяем, лишь предположения, столь же далёкие от истины, как был далёк от истины Фридрих всю свою недолгую жизнь.
Итак, Орф родился в 1891 году в прусской провинции Вестфалия (тогда она ещё не прицепила к своему названию идиотской
Так или иначе, Орфы росли безбедно и счастливо. Но в 1909 году отец неожиданно повесился — из-за любви к совсем ещё юной крестьянской девчонке. Любовь была взаимной, при всей странности тяги душ абсолютно различных поколений, положений и, в общем, культур, но в ту ночь, когда страсть — необъяснимо для обоих — привела их в закрытый цветник и позволила совершить невероятное, выяснилось, что престарелый Орф может уже слишком мало. И он не вынес какого-то из двух позоров: позора несостоятельного мужчины и позора мужа, впервые нарушившего святость супружеских уз. Той же ночью его не стало. А вскоре — с интервалом в три года — покинули дом оба брата. Старая мать осталась одна в большом и некогда теплом доме. И если Карл изредка наведывался в пригород — больше, впрочем, не ради матери, а ради вдохновляющих прогулок по безобразно, но лирично бурьянящим цветникам, то Фридрих больше никогда не приехал в родное гнездо. Так в этой истории появляется первая брошенная, оскорблённая женщина, и вся беда в том, что последней она не окажется.
Упустим из вида Карла — ни русские, ни античные мотивы судьбы не привели его к краху. Премьера «Антигоны» (1946), как и большинства его вещей, пусть и не произвела фурора, но имела вполне доброжелательный отзыв в прессе, в сердцах слушателей и в головах антрепренёров, отзыв, достаточный для обеспеченного — нравственно и материально — существования. Того, что Германия участвовала в двух войнах, Карл почти не заметил; то, что сумасшедшая мать глодала ногти и стонала ночами, его трогало мало. Он прожил благополучную и очень долгую жизнь. Лишь на склоне лет, уже в восьмидесятые годы нашего века, он вдруг сочинил непривычно расхристанную кантату, сквозь модерновую структуру которой пробивались ничем не обоснованные, ничем не обусловленные русские мотивы 2. Больше он ничего не написал. Возможно, именно такой конец ждет каждого из нас.
Итак, Фридрих. Берлин, университет, юридический факультет (вряд ли память об отце, скорее — инерция мещанского жизнеопределения). Первое время ничем, кроме весёлого нрава, из студенческой среды не выделялся (известно, что все студенты выделяются либо весёлым нравом, либо угрюмым, других вариантов практически нет, так что можно сказать, что Фридрих не выделялся вовсе). Склонность к розыгрышам, к мистификации была, но, опять же, бывает она у доброй половины студенчества, так что вряд ли стоит искать в ней зёрна будущей деятельности Ф. Орфа. Хотя, как знать... Не всякому всё ж таки хватило бы выдержки и любви к чистому искусству, чтобы семь ночей подряд стоять на карнизе у окна комнаты одного из товарищей по учёбе, вдруг заболевшего идеей Всеобщего Бога, и вести оттуда продолжительные переговоры с этим товарищем, представляясь то Аллахом, то Буддой. Выяснилось, впрочем, что товарищ — вовсе не такой чудаковатый, как могло показаться, — о розыгрыше прекрасно знал и терпеливо ждал все эти ночи одного — момента, в который Фридрих сверзнется со второго этажа на газон (причем ждал не один, а с полудюжиной притаившихся в глубине комнаты соучеников). Выяснилось, впрочем, и другое: и Фридрих знал, что товарищ обо всём знает, знал, что над ним издеваются, знал о зеваках и весьма радовался факту такой вот двойной игры. Фридрих тогда выиграл: он, что называется, успел первым: после одной из таких ночей, на занятиях по истории этики, он вступил в разговор с профессором и привел в качестве иллюстрации к какому-то тезису всю вышеописанную историю, любуясь, как вытягиваются сонные лица соперников. На этом, однако, Фридрих не остановился: следующей ночью, когда боголюбивый студент спокойно отсыпался после череды бодрствований, Фридрих как ни в чем не бывало залез на карниз и разбудил хозяина яростной декламацией Нагорной проповеди... А. Бреме, единственный известный нам добросовестный биограф Орфа, рассказывает об этом случае очень подробно, но лишь упоминает о другом, не столь мудрёном, но, на наш взгляд, более показательном. Орф, оказывается, писал сам на себя доносы университетскому начальству: докладывал о своей недобросовестности в учебе, о нарушениях дисциплины, о разгульном образе жизни, о связях с нечистыми женщинами — словом, о таком букете прегрешений, что даже одного цветка из него хватило бы, чтобы вышибить Фридриха из числа студентов. Большинство доносов он составлял так, чтобы иметь по каждому конкретному поводу мощное алиби; некоторые же — наверняка сознательно — оставлял неприкрытыми и принимал наказания — мы представляем, с каким удовольствием. Об этом помимо Бреме пишет соученик Фридриха Гельмут Фаст 3, пишет с явной неприязнью, считая, что Орф зарабатывал себе таким образом некий капитал: давал понять начальству, что у него, как у талантливого студента, множество нечистоплотных недоброжелателей (чуть натужно выглядит здесь двойное отрицание; будто бывают чистоплотные недоброжелатели или нечистоплотные доброжелатели... впрочем, конечно, бывают). Однако всё, что нам известно об Орфе, заставляет сомневаться в истинности (да и в искренности) такого объяснения. Фридриху, очевидно, просто нравилось разыгрывать начальство. Но не только. Мы думаем, что он получал удовольствие от структуры ситуации: от сочетания в одном лице доносчика и жертвы, то есть — от совмещения субъекта и объекта речи. (Самоописывающие структуры — с этим мы встретимся в культуре гораздо позднее. Более того, даже сегодня серьёзное, интересное «самоописание», происходящее в процессе осуществления того, что описывается, — редкость. В основном мы сталкиваемся с упрощёнными и однообразными вариантами, напр. самопрофанация языка коммунистической культуры в соцарте). Ну и, конечно, было тут удовольствие от шахматной партии с самим собой: выдвинуть «сильный» донос, который нужно было перекрыть более «сильным» алиби.
Но загулы и женщины были не только плодами фантазии Фридриха: доносы интересно не просто сочинять, интересно соответствовать сочинённому. Пуританским нравом Орф и впрямь не отличался. О его взаимоотношениях с женщинами (вероятно, многими) есть замечательное — не документальное, но художественное — свидетельство. В 1921 году в Париже вышел роман Сибилы Вейн «Под струями» 4 — образец романтической «дамской» беллетристики, обильно надушенной дорогой, но грубой парфюмерией, — впрочем, хорошо сделанный образец, в нём гораздо меньше жеманства и гораздо больше логики, чем это обычно принято в такого рода литературе. Один из персонажей романа — Филипп Отскин (да, русский, перестань, читатель, удивляться этим бесконечным совпадениям, их так много в биографии каждого значительного человека, что они очень скоро начинают казаться придуманными исследователями). У нас есть три-четыре свидетельства того, что прототипом Отскина послужил именно Фридрих (отметим уместность глагола «послужил»; он очень подходит для определения рода Орфа, всю жизнь стремящегося угодить искусству), с которым С. Вейн была знакома в пору своей берлинской молодости. Три-четыре — число вполне достаточное для признания истинности гипотезы. Есть у нас, однако, ещё одно свидетельство: свидетельство, так сказать, от противного. Нам довелось видеть телевизионное интервью с восьмидесятилетней С. Вейн (произведя в 20-е несколько шумных дамских романов, она отошла от писательства, но на старости лет неожиданно к нему вернулась, стала сочинять детективы, совершенно, кстати, бездарные). Когда тележурналист спросил у Сибилы, соответствует ли истине допущенное предположение о родственной связи Филиппа Отскина с Фридрихом Орфом, старуха так отчаянно замотала головой, так энергично выкрикнула нет, а щёки её так порозовели, что никаких сомнений возникнуть просто не могло.
Итак, вот характеристика Ф. Отскина (Ф. Орфа) из романа «Под струями». Надеемся, что неуклюжий перевод, которым мы располагаем, не помешает уловить суть.
«...Приезжал Филипп, высокий и острый туловищем молодой человек с глазами льва и чёрными воспламеняющимися волосами, во всём облике которого при этом чувствовалась ленивость, усталость, могущая не противоречить огненности, энергичности. Понималось, что он знает в жизни много и всё, потому и усталый, и где-то пресыщенный, но всё равно энергичный, если ему так нравилось больше. Он нравился девочкам, хотя был напорист, хотя знал, что красивый. Но он нравился нравиться не тем девочкам, которым нравятся наглые, резкие, берущие сильно. Умные дамы с неблудными установками и при случае богатым выбором тоже были часто не прочь. Не потому, что они проглядывали сквозь внешний огул нежную душу и возможность серьёзной любви, они это не проглядывали. Они понимали, что серьёзной любви там надо бояться, потому что если какая из них подорвет себя и его на этой мине: то может появиться любовь до гроба, больная и щемящая, как песнь голубки, прикорнувшей без погибшего голубка на фоне заходящего солнца. Чувствовалось, что Филипп предлагает не то что блуд, а флирт, но не блуд, а почему-то красивый, а чем — непонятно. Дамы были в загадке, что вроде бы похотливый эпизод, но будет, если не сказать мало, прекрасно — в том смысле, что душой, а не этим лишь местом, с которого срывает спелые виноградины воркующий голубок. И дамы предпочитали, как получалось, не ошибаясь. Он делал из этих дел большой маленький праздник. С ним можно было про всё говорить, про что ни с кем говорить нельзя, а он никому не рассказывал, была тайна. Он жалел, не унижая, а радуя и давая понять, что дама хороша и, чтоб не сказать меньше, прекрасна. Он был не сильно страстен, хотя и страстен, но главное нежен больше, чем кто-то, и понималось, что при случае, когда бы он стал импотентом, он доставлял бы небесное наслаждение, так он был сильно нежный. У него получалось, чтобы женщине было лучше, чем ему, а ему была радость, что ей лучше. И тогда у неё было не другое: и она хотела, чтобы ему было лучше, чем ей, а ей от этого хорошо, как хотят не когда просто погулять, а когда любовь. Но любви не было. А радость была существенная. Но была опасность, что где-то недалеко за радостью может получиться любовь, что будет миной...» 5
Оставим красоты стиля — все эти мины, глагольные пятиэтажки и потрясающее употребление слова «огул» — на совести переводчика. Обратим внимание на две или три существенные для нас вещи: на две, если мы хотим понять Орфа-артиста, и на три, если мы хотим разобраться в его судьбе. С. Вейн указывает на довольно забавное противоречие между повадками Филиппа-Фридриха (Дон-Жуан, неотразимый любовник, изысканно выражаясь — блядун) и ощущением усталости, пресыщенности, равнодушия. Формула, как нам кажется, для Орфа весьма органичная: он, как многие таланты, рано устал от жизни и от искусства, но не мог и хотел бросить того и другого из вполне понятных причин: из потребности в деятельности (темперамент не позволял проводить годы в библиотеке за изъеденными — мышью и временем — фолиантами, а дни — в постели за папиросой) и из чисто художнического, перманентно возобновляющегося порыва: сделать, учудить, сотворить, усугубить. Жить с ленцой он не мог — в этом было бы слишком много пренебрежения к судьбе, а способность пренебрегать и поглядывать свысока он считал самым подлым свойством души. Так вот, это противоречие довольно чётко накладывается и творческую судьбу Орфа. То же самое мы скажем и о другом свидетельстве С. Вейн: о том, что, сознательно вступая в близость с женщиной лишь на короткий срок, лишь из блудных мотивов, он тем не менее старался сделать из каждой связи маленький шедевр: не для звону по всему Берлину (Орф никогда не хвастался своими похождениями, в своих чудных самодоносах он не задел чести ни одной реальной женщины и вообще был в этом смысле предельно щепетилен), а чисто из радости делать другим... добро, что ли. Так было всегда (исключая первый российский поход): в жизни и в искусстве он выкладывался полностью, не заботясь ни о славе, ни о выгоде. Если отдавать себя, так отдавать — иных вариантов он не признавал. И ещё: здесь мы вновь видим один из любимых эстетических трюков нашего героя: одновременное существование в качестве субъекта и объекта действия. Он не просто вступал в связь: он играл из себя благородного любовника, «мужчину мечты», создавая образ, который — по соображениям Орфа — должен был нравиться его партнершам и уже безусловно нравился ему самому.
Вот два момента, важные для понимания деятельности Орфа-художника. Но Сибила Вейн — женщина с умным сердцем — заметила и другое: такой искренний, лишенный всякого меркантилизма подход даже к самым случайным связям может быть чреват неожиданной — и очень опасной — любовью. Искренний актер всегда рискует если не превратиться в своего персонажа, то, во всяком случае, приобрести какие-то существенные черты его характера. Если последний подонок из провинциального театра месяц за месяцем выкладывается в роли Христа, рано или поздно над его затылком появится пугающее прохожих свечение известной формы. Самозабвенно и чистосердечно играющий благородного любовника очень может оказаться во власти этой своей роли, и она перестанет быть ролью, и художник в ужасе замрёт, видя, как сходят с холста придуманные им чудовища. Так оно в конечном итоге и произошло.
Соображение о «чистосердечности», впрочем, можно высказать и по-другому. Об отсутствии меркантилизма здесь на самом-то деле говорить нельзя. Тут мы, напротив, сталкиваемся с неким предельным видом нравственной алчности: любой жест делается от всей души и изо всех сил лишь из и для пущего «постмодернистского» самоуважения, из страсти к полной завершённости, эстетической значимости этого жеста, к адекватности рефлексии. И возможность опасной любви здесь — с обратным знаком. Под угрозой — женщина, которая может обмануться видимым «благородством» Орфа и жестоко разбить свою страсть о бетонную скорлупу свернутого в красивое яйцо, самодостаточного, самодовольного, самоуважающего чувства. Позже вы узнаете, что нашлась женщина, сумевшая расколоть эту скорлупу, что отнюдь не уменьшило, а лишь увеличило боль...