Чтение онлайн

на главную

Жанры

Антропология революции
Шрифт:

Ядром этого нового дискурса в Румынии была «антитемпоральная» (как в случае с Мирчей Элиаде) или «субисторическая» (Лучиан Блага [Lucian Blaga]) «стилистическая матрица», которая использовалась для определения основных черт политического сообщества. Эта «стилистическая матрица» становится антиисторичной, и для анализа ее структуры необходимы средства, отличные от исторической трактовки. Напротив, в качестве основы сообщества стала пониматься «природа», и развитие воспринималось не как внешнее/историческое, но как внутреннее/саморефлексирующее. Как написал об этом Элиаде, «проблема румынской души имеет скорее онтологическую, нежели историческую, природу». Таким образом, история стала чем-то производным: спрятавшись за туманным топосом «исторического предназначения», она превратилась из предмета историографии в объект метафизической спекуляции.

Если в Румынии после Первой мировой войны попытки возродить исторический дискурс национализма оставались маргинальными, то в Венгрии того же периода он оказался более гибким и жизнеспособным благодаря дискурсивной традиции венгерской «государственности», ее древнему конституционализму и фикциональной тысячелетней непрерывной институциональной традиции. Слияние народа, политической нации и государства (ключевые составляющие формулы национальной идентичности в конце XIX века) в дискурсе институциализированного историзма оказалось в Венгрии подвергнуто радикальному сомнению из-за шока, вызванного крахом монархии, революциями 1918–1919 годов и территориальной дезинтеграцией Королевства Святого Стефана. Эти беспрецедентные события поставили под сомнение традиционные отсылки к нормативному характеру исторической преемственности и породили необходимость изменить национальный дискурс с учетом новейшей ситуации. Анализируя труды интеллектуалов в первые годы после этого «шока», можно выделить две основные модели переосмысления дискурса национальной идентичности. Первая — это ностальгическое прославление некоторых черт монархической формы правления и поиск «козла отпущения», на которого можно было бы списать потерю исторической преемственности; вторая — это «новый дискурс» однородной этнонациональной государственности. На самом деле эти два варианта дискурса объединяют определенные черты политического романтизма: во всех «национальных характерологиях», предложенных этими авторами, мы находим требование установить нормативный образ некоей сущности нации. Эти нормативные образы были предметом постоянных культурных и политических разногласий: они могли иметь исторические и антиисторические модальности, точкой их локализации могло быть и прошлое, и будущее, их темпоральные нарративы располагались в диапазоне от истории упадка (Verfallsgeschichte) до мифа о золотом веке, а их семантический космос мог строиться как на «этическом своеобразии» (национальная добродетель против национального порока), так и на виталистской модели (национальное предназначение против любых ему препятствий; национальное тело против упадка и разложения). В конечном счете, однако, эти новые идеологические попытки придать новую форму национальному характеру были ассимилированы историцистским проектом идентичности, что вынудило даже сторонников популистского антиисторического дискурса развивать альтернативный исторический нарратив.

В Болгарии споры о национальном характере также были тесно связаны с проблематикой современности. Для начала века был характерен «европеизированный» консенсус, хотя сам по себе проект модернистской эстетики был пропитан амбивалентным отношением к новым политическим институтам. Яркий пример этой двойственности — фигура поэта и эссеиста Пенчо Славейкова, чье ницшеанское творчество считается центральным пунктом в построении модернистского канона. В то же время именно к нему апеллировали и «органические» метаполитические проекты межвоенного периода. Как и в случае Венгрии и Румынии, модернистский консенсус был разрушен после 1918 года, и болгарская культурная элита изобретала собственные пути выхода из европейского социокультурного кризиса. «Новое поколение» отвергало традиционную систему исторических отсылок и пыталось создать особый канон «национальной психологии» и свою этнометафизику. Однако ключевые ответы на вызовы истории болгарские интеллектуалы находили не в бегстве от нее, но в трансцендентности географического пространства. Так, тексты важнейших мыслителей этой традиции, Янко Янева и Найдена Шейтанова, были попытками создать особый канон этнометафизики, включенный в представление о цивилизационной специфике Балкан. Однако, в отличие от румынского сюжета, эта «национальная онтология» так и не стала центральным дискурсом болгарской культуры, а ее представители не стали такими символическими фигурами, как их румынские коллеги.

Задавшись вопросом, в чем же причина столь различных характерологических дискурсов, мы тут же столкнемся с методологическими проблемами сравнительного анализа [373] . Нам придется договориться, что не имеет смысла искать один катализирующий фактор — необходимо выявить целый ряд факторов, которые в разных странах и обстоятельствах пользовались и различным влиянием. Таким образом, многие из этих основополагающих элементов до некоторой степени присутствовали во всех национальных контекстах, но по-разному взаимодействовали с местными традициями и дискурсивными средами.

373

Относительно последних методологических дискуссий см.: Geschichte und Vergleich: Ansatze und Ergebnisse international vergleichender Geschichtsschreibung / Heinz-Gerhard Haupt, J"urgen Kocka (Hg.). Frankfurt am Main: Campus, 1996; Die Nation schreiben. Geschichtswissenschaft im intemationalen Vergleich. Conrad Christoph, Conrad Sebastian (Hg.). G"ottingen: Vandenhoeck & Ruprecht, 2002.

Обращаясь к интеллектуальной истории Восточной и Центральной Европы в плане создания современного национального дискурса, мы видим любопытную трансформацию временных рамок: в эпоху Просвещения различия были огромными. Чехи, поляки и венгры, возможно, и были на периферии европейских событий, но тем не менее на равных участвовали в создании идей, черпая из немецких и французских источников ключевые интеллектуальные парадигмы, в отличие от большей части Юго-Восточной Европы, где эти культурные традиции были менее распространены. Это подразумевало, что политические идеи Просвещения обычно поставлялись уже в связке с национальным романтизмом. К межвоенному периоду это различие исчезло: практически в одно время примерно те же самые европейские «интеллектуальные ресурсы» привлекались к формированию каждой национальной культуры региона, и таким образом, невозможно говорить о различных временных режимах. Как ни парадоксально, синхронное восприятие трансъевропейского антимодернистского дискурса свидетельствует и об относительной модернизации и «европеизации» восточноевропейских интеллектуальных культур.

Однако все это не означает, что дискурсы национальной идентичности в Восточной и Центральной Европе межвоенного периода были совершенно однородны. За схожими литературными или художественными отсылками, риторическими схемами или метафорами зачастую стояло разное содержание, что определялось культурными традициями, на которых основывались эти дискурсы. Можно сказать, что каждому приходилось «готовить» их из того, что было под рукой. Отличный пример этого — проблема «полезного прошлого». Каждый национальный дискурс идентичности стремился создать нормативную историческую традицию, но в историографическом описании делал акцент на разных периодах. Несмотря на то что своеобразная комбинация классической античности, неклассической античности, Средних веков, концепций «борьбы за свободу» начала Нового времени присутствовала в каждой рассматриваемой традиции, соотношение составных частей сильно различалось. В целом историки стремились локализовать золотой век нации в Средних веках, но подобная схема зависела от того, имело ли данное национальное сообщество свою собственную государственность (или участвовало в государственной структуре, которая могла быть символически экспроприирована). Там, где подобные аргументы звучали неубедительно, на первый план уже в XIX веке выходила тема архаизма, которую позднее, во второй половине столетия, радикальные общественно-политические движения использовали как инструмент борьбы против старомодных консерваторов, отстаивавших преемственность исторической традиции.

Так, в спорах о самоидентификации румын на протяжении XIX века активно обсуждалось альтернативное прошлое римлян и даков, что постепенно превратилось в доказательство автохтонности румын на населяемых ими территориях [374] . В то же время использование традиций позднего Средневековья и раннего Нового времени дополнило этот дискурс (став основой для культа Михая Храброго, который, как предполагаемый «объединитель» трех румынских земель, стал источником символической легитимности воссоединительного — ирредентистского — проекта). Однако нормативное прошлое Средневековья и раннего Нового времени, помимо избитого топоса «оплота христианства», в данном случае породило менее популярную мифологию, поскольку Дунайские княжества XVI–XVII веков были довольно далеки от идеального представления о национальном суверенитете и оказались не в состоянии отразить натиск Османской империи.

374

См.: Boia Lucian. History and myth in Romanian consciousness. Budapest: CEU Press, 2001; Idem. Jocul cu trecutul: istoria ^intre adevar si fictiune. Bucharest: Humanitas, 1998.

В болгарском контексте мы имеем дело даже не с двойной, а с тройной (фракийской/протоболгарской/славянской) конструкцией протоистории: эти элементы могли конфликтовать, однако — как и в случае с Румынией — динамизм дискурсов идентичности тяготел к автохтонным конструкциям, которые стремились интегрировать все эти этнические субстраты в рамках непрерывного нарратива. Это не означало полной однородности — так, например, крайне правые межвоенного периода отдавали предпочтение протоболгарским связям, а национальный коммунистический проект 1970-х ставил во главу угла фракийцев. Миф о прекрасной средневековой империи как вариант самоидентификации выглядел убедительнее, чем в румынском национальном дискурсе, поскольку болгарское царство было более сопоставимо со средневековым территориальным государственным устройством Западной Европы, чем румынские княжества. Вместе с тем мотив «золотого Средневековья» отчасти релятивировался в силу противоречий между учением богомилов и христианством. Если ядро болгарской идентичности — средневековая государственность, то как могло возникнуть богомильство — еще один «специфически болгарский» феномен, проистекающий из понятия «души нации»? А если именно богомильство находится в центре построения нормативного прошлого, то как быть с его явно анархическими и аполитичными сторонами?

В Венгрии поиск национальной идентичности также был отмечен глубокими противоречиями. Миф «обретения родины», присутствовавший также в болгарской и румынской домодерных традициях коллективной идентичности, но постепенно вытесненный там автохтонными установками, — помещал истоки нации за пределы реальной национальной территории. Тем не менее уже в средневековой летописной традиции существовали тенденции изобретать автохтонный дискурс (например, отождествление гуннов и венгров и отсюда идея, что венгры, проникшие в прикарпатский регион, на самом деле заняли землю своих предков). Все это было развито романтической и постромантической национальной мифопоэтикой. Вместе с тем автохтонно-туземный дискурс не стал доминирующим для национального самоопределения Венгрии ни в XIX веке, ни в межвоенную эпоху, хотя теория «двойного обретения родины» имела определенную притягательность и пользовалась популярностью в 1980-х годах. Во многих отношениях этот поворот можно объяснить стремлением и подражать соседям, и конкурировать с ними — имея в виду автохтонные дискурсы идентичности в Словакии и Румынии. Хотя миф об основании венгерской государственности на самом деле не сочетался с претензиями на автохтонность, особый «цивилизационный» пафос венгерских дискурсов, восходящий к началу Нового времени, оказался даже сильнее, чем у болгар или румын, которые стремились присвоить себе и «одомашнить» классическую античность. Венгерские дискурсы идентичности подрывали «классицистскую» генеалогию «стран-конкурентов» и могли разворачиваться также и в доисторическом направлении, устанавливая особые отношения между венгерскими племенами и еще более архаичными цивилизациями.

Первая половина XIX века принесла переоценку романтической традиции во всех рассматриваемых национальных культурах, а также в более широком европейском контексте. Как мы видели, национал-либеральная попытка синтеза постепенно устаревала, уступая место постромантическим антилиберальным националистическим концепциям и антиромантическим (позитивистским) либеральным взглядам. В Румынии важнейшим явлением, начавшимся еще в 1860-х, стало распространение консервативно-либерального движения жунимизма (junimism) [375] , возникшего в Молдавии, но с переездом ядра группы в Бухарест приобретшего общерумынский статус. Для этого интеллектуального течения были характерны критика «антиисторической демагогии» национального романтизма, но также и ростки антилиберального национализма нового типа (поскольку его представители отдавали предпочтение не французской, а немецкой модели культурно-политического развития [376] ). В процессе строительства нации в Болгарии в 1860–1870-х годах пытались институциализировать романтический нарратив — освободив его от конкретных социальных отсылок и превратив главным образом в культ национального прошлого и национальной самобытности. Таким образом, позитивизм превратился в защитную броню для национализации науки, то есть стал инструментом, позволяющим разрабатывать научные регистры для самоописания нации (например, в изучении фольклора и в литературоведении). В то же время возникший в Венгрии «национальный классицизм» стремился превратить противоречивое в прочих отношениях идеологическое наследие национального романтизма в неподвластный времени канон, преподнося период относительной безопасности и консолидации страны — после 1867 года — как апогей культурного и политического развития Венгрии. Позитивизм был частично включен в эту конструкцию национальной науки. Он же стал инструментом и в руках оппозиционных течений начала XX века, противостоявших этому истеблишментному «статус-кво» и исповедовавших радикальные демократические убеждения, навеянные западными интеллектуальными традициями — от социал-дарвинизма до фабианства.

375

Zub Alexandru. Junimea. Implicatii istoriografice. Ias: Junimea, 1976.

376

Valota Bianca. Institutionalisierungsverl"aufe der rum"anischen Geschichtswissenschaft bis zum Zweiten Weltkrieg // Historische Institute im intemationalen Vergleich / Matthias Middell, Frank Hadler(Hg.). Leipzig: Akademische Verlag, 2001. S. 149–171.

Популярные книги

Проклятый Лекарь. Род II

Скабер Артемий
2. Каратель
Фантастика:
городское фэнтези
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Проклятый Лекарь. Род II

Неудержимый. Книга XVII

Боярский Андрей
17. Неудержимый
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Неудержимый. Книга XVII

Разведчик. Заброшенный в 43-й

Корчевский Юрий Григорьевич
Героическая фантастика
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
альтернативная история
5.93
рейтинг книги
Разведчик. Заброшенный в 43-й

Путь Шедара

Кораблев Родион
4. Другая сторона
Фантастика:
боевая фантастика
6.83
рейтинг книги
Путь Шедара

Законы Рода. Том 4

Flow Ascold
4. Граф Берестьев
Фантастика:
юмористическое фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Законы Рода. Том 4

Возвышение Меркурия. Книга 3

Кронос Александр
3. Меркурий
Фантастика:
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Возвышение Меркурия. Книга 3

Тринадцатый II

NikL
2. Видящий смерть
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Тринадцатый II

Опер. Девочка на спор

Бигси Анна
5. Опасная работа
Любовные романы:
современные любовные романы
эро литература
5.00
рейтинг книги
Опер. Девочка на спор

Вечный Данж VII

Матисов Павел
7. Вечный Данж
Фантастика:
фэнтези
5.81
рейтинг книги
Вечный Данж VII

Наследие некроманта

Михайлов Дем Алексеевич
3. Изгой
Фантастика:
фэнтези
9.25
рейтинг книги
Наследие некроманта

Бездомыш. Предземье

Рымин Андрей Олегович
3. К Вершине
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
рпг
5.00
рейтинг книги
Бездомыш. Предземье

На границе империй. Том 7. Часть 2

INDIGO
8. Фортуна дама переменчивая
Фантастика:
космическая фантастика
попаданцы
6.13
рейтинг книги
На границе империй. Том 7. Часть 2

Её (мой) ребенок

Рам Янка
Любовные романы:
современные любовные романы
6.91
рейтинг книги
Её (мой) ребенок

Без тормозов

Семенов Павел
5. Пробуждение Системы
Фантастика:
боевая фантастика
рпг
4.00
рейтинг книги
Без тормозов