Аплодисменты
Шрифт:
И что же вы думаете? Как-то на третьем, или на четвертом году нашей Великой Перестройки, в один из читательских запоев, вижу: «Что делать этим маленьким, гниленьким людям в стране, где с невероятным усилием действует молодой хозяин, рабочий класс, выдвигая из среды своей умных, талантливых строителей социалистического общества, в стране, где создается новая индивидуальность». (М. Горький, 12 декабря 1931 года.)
«И вот, дочурка, вокурать у тех годах було такое поветрие: усех талантливых хлопцев з народа высовывать прямо ув интеллигенцию. Ну и меня, як талантливого человека, высунули. Я ж на быяне ще играл. Так меня прямо з шахты и послали на высшее образование. Прямо у Харьковский муздраминститут по классу быяна».
Так вот оно что за «поветрие». Папа всю жизнь
А мама… Ей не надо было учиться шестьдесят лет держать язык за зубами. Она замолчала очень рано. Молча писала, что «из рабочих», с опаской оглядываясь на бабушку, чтобы та спрятала свой «гниленький» столбовой язычок. «Мы — столбовые дворяне, записаны в книге. Нас всех наперечет знают».
Потом мама боялась графы «был ли в оккупации». Потом боялась, как я там одна в столице. И всю жизнь боялась за папу. Часто, не разобравшись в обстановке, он, ни к селу ни к городу, мог принять «силовое» решение. А она расхлебывай потом. Мама знала, что его сила была не в знаниях и не в опыте. Свои промахи папа быстро и легко забывал. И потому их повторял снова и снова. Эх, в удивительном сплаве страстной, жестокой, озорной и нежной, отходчивой и мудрой Души была его главная сила. Мама его любила, прощала, понимала. А то бы сбежала от этой загадочной русской души, куда глаза глядят. Я редко встречала таких людей, как моя мама. Только новое время, только сегодняшние открытые тайники дали мне эту бесценную возможность оценить и понять все по-новому. Я в ней увидела человека с чертами, принесенными из другого мира, из мира других людей. Она нигде не обучалась особой дипломатии. Но ее можно «пускать» в любую обстановку, в любую страну. И она никогда не будет в униженном положении. Скоро будет знать язык. Будет контактной и легкой в общении. Не сделает ни одной промашки. Вот они, мои папа и мама, и родили меня — типично советскую полукровку. «Совок» — точное определение на жаргоне. Ну, может быть, полусовок. Голубую жилу папа перебил. Крестьянско-пролетарской мама помешала. Правда, для меня здесь кроется своя выгода. В моей профессии нужно чувствовать и «гниленькое» и «красненькое». Главное, что я выросла человеком, страстно влюбленным в свою страну. Этой преданностью и патриотизмом руководил мой папа. А мама только помалкивала. Я, как и все вокруг, стоя по стойке «смирно» в почетном карауле на школьной сцене, плакала у портрета вождя. И как все люди вокруг, была уверена, что жить без него мы не сможем.
У каждого свое время. У каждого своя семья. А время и семью не выбираешь. Одного человека при рождении встречает икона. Другого портрет вождя. Иконы висели в темном уголке комнаты моей бабушки. Портретами вождя были завешаны все улицы, площади и учреждения. В детском саду висел портрет — вождь держал девочку на руках. И под портретом было написано: «Вин узяв на рукы Гэлю и згадав про всих дитэй». Мне лично тоже очень хотелось посидеть у вождя на руках. Очень, очень хотелось быть Гэлей. Выросла среди пустых стен и случайной мебели. И, как теперь понимаю, у нас не было ничего. Абсолютно ничего такого, что называется благосостоянием… Недавно добрались до высоких антресолей. Туда, после смерти папы, мы боялись заглядывать. Там лежал папин баян в клеенчатом чехле, пионерский бубен, с которым работала мама и который недавно снимался в фильме «Моя морячка». Я там играю мамину профессию — массовика. И еще там лежала… кислородная подушка. Вот и весь капитал, нажитый моими родителями за всю жизнь. Но парадокс, загадка времени — жили весело, дружно и счастливо! Я пробежала детскую и юношескую дистанции бедная, гордая и счастливая.
«До скорой встречи. До скорой встречи. Только желательно, чтобы о наших встречах никто не знал». Так было сказано, мягко говоря, велено.
«Ну что, кылхозник, будете опять возделывать свои кылхозы? Что там говорят ваши лапытники?»
«Борис, ну што ты, на самом дели, я ж у диревни давно не бував, я ж у городи
«Знаю, кылхозник, „усе“ знаю, голубчик».
Мой дядя Боря. Один из шести маминых братьев. Это он возглавил борьбу за ее освобождение от мужечонки-лапытника. Но то были рассказы папы. А сейчас, после войны, я его увидела первый раз. Папа прав: «Росточка небольшога, як и уся симановщина». Наполеоновский комплекс подкреплял барскими манерами и приказами.
«Так-с, так-с… Так-с, так-с… Лола! У матери давно была? Что Татьяна Ивановна? Уже полностью в ладу с режимом? Что? Ха-ха-ха! Так-с, так-с… Уборщицей на велосипедном заводе? Недурственно, забавно, очень забавно. А манеры, а воспитание куда же? А-а-а! Научили, научили вас спинки гнуть-с. А как же любимец Николашка? Не вспоминает-с?»
Тогда мне показалось, что дядя Боря выдал секрет. Значит, дедушка ушел от бабушки из-за того, что она влюбилась в какого-то Николашку.
«Луса! (Это мне). Ну-ка, принеси мне спички, в моей шинели, в правом кармане. Ну-ка, чиркани… Дымок от папиросы, дымок голубоватый…» — фальшиво запел дядя Боря. Как же я его не любила за своего папу. Мои руки тряслись. И спички, как назло, не зажигались.
— Ах, спички шведские, головушки советские, сначала вонь, потом огонь. Не слыхала такую песенку? А какие же слыхала? Ну, что ты молчишь? Ты говорить умеешь? Ну, какие песенки вы поете с папулей? «На просторах Родины чудесной…» — такую знаешь? А-а-а, знаешь. Молодцом.
Такую песню я знала. В школьном хоре ее дружно пели: «Мы сложили радостную песню, о великом друге и вожде».
— Борис, хватит! — повысила голос мама.
— Но, но, Лола. И откуда такие нервы? Да, ты слыхала, говорят, скоро будет реформа. У меня есть преинтереснейшая идейка. Одни люди есть на примете. Мозги невелики, но где их сегодня взять, эти мозги? Возвращались из Воркуты, так ты представляешь, Марк, деньги мешками везли! Дымок от папиросы… Та-а-к… палочка, нолек, нолек, нолек, палочка — дымок голубоватый, нолек, нолек, и… опять нолек — на сегодняшний день это изрядный капиталец.
— Послушай, Нолек, — и с тех пор дядю Борю в нашей семье звали только «Нольком». — Ты сперва собою займись. В тебя ж у во рту ни одного зуба нима. А тебе ще тока сорок.
— Цынга, Марк.
— Ето як, ето?
— Болезнь такая, Марк.
— И што и усе там так?
— Усе, милый кылхозник, усе.
— Борис, я сказала хватит! Хочешь неприятностей?
— Лель, ты не встревай. Не нада наседать. Человек свое отстрадал. Борис, ты ж хороший парень. Давай мы тебе зубы вставим, чтоб ты был як человек. Женим тебя. И баба у меня одна есть на примете. — И шепотом, чтоб не слышала мама: — Здоровая, чернявая, крепкая, як орех. Лель, да ты ее знаешь! — Громко на кухню, маме. — Продавщица у нашей хлебной. Она тебя, Борис, и покормит, и комната в нее есть. А пока живи в нас.
— Палочка, нолек, нолек, и опять нолек — ну, если это удастся!
— Нолек, я ж до тибя гаварю. Эх, Барис, усех денег не заработаешь. Запомни: у гробу карманов нет.
— Кылхозник! Где деньги, там и жизнь! Деньги не пахнут! А гроб… Это навевает тоску. «И монисто бренчало, и цыганка плясала, и визжала заре о любви. Я сидел у окна, в переполненном…»
— Борис, Марк! Сколько можно? Идите на базар, совсем нет картошки!
— Лель, ну на самом дели! Як же з вами можна по ласке? Во, мамыньки родные. Во, порода! Во, симановщина! До него ж по добру, по-здоровому, от чистага сердца, а он все одно — гнет свою песню: палочка — нолек, палочка — нолек, палочка — нолек…
Дядя Боря достал из зеленого вещмешка металлическую коробочку. Разложил на столе иглы, шприц, ампулы. Мы с папой с любопытством следили за его действиями.
— Видишь ли, Марк, мы теперь имеем небольшой диабет-с. Недавно у меня случился инсулиновый шок. Пренеприятнейшая, доложу я вам, штука… Дымок голубоватый… — и он легко всадил себе в руку иглу.
— Ну ты, ну ты, Барис… Як же ты здорово наловчився, сам себе такое, ето ж мамыньки родни.
— Да, Марк, войны не нюхал, не нюхал… но вдыхал другие кое-какие запахи, которые, я вам скажу…