Аполлон Григорьев
Шрифт:
Вот к какому наставнику прикипел Аполлон Григорьев, еще будучи студентом. Он с ним оказался связанным на всю свою недолгую жизнь; начав с незначительного участия в «Москвитянине» в первые послестуденческие месяцы, затем опять же краткосрочно пытаясь сотрудничать в журнале в 1847-м – начале 1848 года, он на шесть последних лет существования «Москвитянина» стал его главным литературным критиком; потом до самой кончины Григорьева не покидала мысль о возможном возобновлении журнала.
Погодин, как бы воплощая будущую мечту Н. Ф. Федорова сохранять все, созданное человечеством, не выбрасывал ни одной бумажки из своего дома, поэтому его громаднейший архив, в целом дошедший до наших дней, включает полторы сотни писем Григорьева к его бывшему профессору, писем, содержащих обширные и уникальные сведения самого различного рода – в книге это собрание будет
Любопытно, что Григорьев оказался довольно чуждым другу Погодина и соратнику того по «Москвитянину» профессору Степану Петровичу Шевыреву. Лекций его Григорьев не слушал (Шевырев читал юристам русскую словесность на первом курсе, а в 1838–1840 годах он находился в Риме), да и позднее не оценил, видимо, не принимая крайней умеренности, консервативной старомодности социальных и эстетических воззрений профессора. Григорьев писал Е. Н. Эдельсону 5 декабря 1857 года: «В былые времена мы уже достаточно срамились общением с разною гнилью, вроде Шевырева». Впрочем, в шестидесятых годах он в противовес легкомысленным нападкам радикалов готов был защищать исторические заслуги Шевырева.
Талантливый Григорьев уже на первом курсе университета был замечен преподавателями. По какому-то предмету он к семестровому (полугодовому) зачету подал сочинение на французском языке. Преподаватель не поверил, что такое серьезное исследование, да еще по-французски, мог написать юный студент. Не поверил и попечитель, граф С. Г. Строганов. Вызвал Григорьева и начал с ним говорить по-французски. Убедился, что тот сам писал. И заключил беседу: «Вы заставляете слишком много говорить о себе, вам надо стушеваться». Граф невольно, даже, наверное, не задумываясь, высказал пожелание, типичное для всех деспотических режимов: сиди тихо, не высовывайся, жди, когда тебя за угодливость и старательность наградят начальники…
Однако Григорьев невольно же становился одной из центральных фигур на курсе, да и шире, в университете вообще: слишком ярок был и талантлив, да еще с каким-то романтическим ореолом: «…юноша с профилем, напоминавшим профиль Шиллера, с голубыми глазами и с какой-то тонко разлитой по всему лицу его восторженностью или меланхолией», – вспоминал Я. П. Полонский. Очень быстро вокруг него образовались философский и поэтический кружки. Под влиянием лекций профессоров Редкина и Крылова, постоянно ссылавшихся на Гегеля, Аполлон серьезно занялся философской литературой современности, в первую очередь, конечно, трудами Гегеля. Так характеризовал Григорьев свою альма-матер в более поздних воспоминаниях: «…университет таинственного гегелизма, с тяжелыми его формами и стремительной, рвущейся неодолимо вперед силой». Тогда на русский и на французский языки Гегеля только начинали отрывочно переводить, и желающему по – настоящему штудировать его грандиозное по объему, а не только по содержанию, учение нужно было хорошо знать немецкий. Здесь тоже блестяще проявились способности Григорьева – он самостоятельно сел за незнакомый язык, в основном изучая именно философские книги; первое время часто обращался к Фету, хорошему знатоку (у него ведь мать немка, да и учился он в немецкой школе), а через полгода читал Гегеля почти без справок и спотыканий.
В философский кружок Григорьева входили Я. П. Полонский, А. В. Новосильцев, С. М. Соловьев, кн. В. А. Черкасский и другие студенты. После Григорьева самым видным участником собраний был Николай Михайлович Орлов, сын опального, сосланного в Москву декабриста М. Ф. Орлова, который не пострадал больше лишь потому, что был родным братом приближенного к Николаю I шефа жандармов князя А. Ф. Орлова.
Н. М. Орлов четко, логически мыслил, он, например, сообщал товарищам, что может математическим методом доказать существование Бога. Сохранилась тетрадка, где он начал излагать свои философские воззрения (текст не окончен). Любопытно, что изложение озаглавлено «По просьбе Григорьева» и начинается прямым к нему обращением: «Ты верно помнишь, любезный друг, что в прошлое воскресение, когда мы все собрались у тебя, вследствие философического разговора, завязавшегося между нами, вы все просили меня систематически изложить мои взгляды на бумаге. Так как мне показалось, что ты более всех моих товарищей в твоей духовной жизни идешь дорогой прямой, и что ты менее всех их находишься под влиянием предрассудков, впрочем очень простительных, то я решился адресовать этот опыт тебе, в надежде, что ты будешь отвечать мне так же откровенно и беспристрастно, как и я намерен изложить тебе мои мысли».
Мировоззрение Орлова достаточно эклектично, да и трудно было бы ожидать цельной и итоговой системы от восемнадцати – девятнадцатилетнего юноши (Орлов родился в 1821 году), но все-таки оно для юного мыслителя серьезно и глубоко. В этом тексте нет математического доказательства существования Бога, автор считает, что для этого нужно было бы еще предварительно «доказать существование материи», чтобы оградить себя от «софистическо не откровенных возражений Новосильцевых, Полонских и проч.». Поэтому он принимает за аксиому «существование Божества, Духа и Материи», а далее анализирует творения Божии: человека, жизнь. Жизнь есть субъективная, духовная жизнь человека, и объективная, то есть жизнь всей материи. «Результат субъективной жизни есть Наука, Изящное, Благое» – то есть Орлов включает сюда известную троицу философов XVII–XIX веков: истина, красота, добро. «Результат объективной жизни есть: усовершенствование материального быта и применение результатов жизни субъективной к жизни материи для ее пользы и наслаждений». Но полного достижения нет, так как неполны составляющие (в примечании Орлов приводит возражение Полонского: наука в своей совокупности полна – и свой ответ: наука полна лишь в долженствовании, а не в сущности: то есть в реальности, сказали бы мы). При всей этой неполноте есть, однако, стремление к совершенству и к наслаждению, которые между тем тоже оказываются неполными.
«Предыдущее непременно должно предположить вне материи и человечества существование идеи Высшей Премудрости, Изящества и Блага, в коей одной лежит высочайшее наслаждение. Эта идея есть Бог». Таково вкратце содержание текста Орлова.
Судьба сохранила нам самую раннюю известную рукопись Григорьева, датированную 10 октября 1840 года: «Отрывки из летописи духа. Мысли и впечатления, вынесенные из жизни общественной и мыслительной». Думается, что это тоже или итог, или конспект будущего выступления на кружковом философском заседании. В какой-то степени его можно рассматривать и как ответ Орлову (или продолжение, развитие его мыслей).
Рукопись начинается главной формулой: «Бог есть бесконечная усовершимость человека оконченная». Далее разъясняется смысл этого противоречивого парадокса: оконченность есть лишь в божественном идеале, а «усовершимость» (мы бы сказали: усовершенствование) человека – бесконечна. Дальнейшие идеи о вечности, о безначальности и бесконечности, наверное, заимствованы у Гегеля; зрелый Григорьев будет решительно открещиваться от этой «безразмерности», мы еще рассмотрим эту критику гегельянства.
Далее автор, как и Орлов, использует известную троицу понятий-областей, но приписывает ее не к «субъективной жизни», а к совершенству: «Совершенство есть истина, благо и изящное». И тогда Григорьеву легче, чем Орлову, показать неполноту этих трех ипостасей, так как совершенство недостижимо, оно не имеет пределов, оно бесконечно, то и все три категории недостижимы в полноте.
В тексте есть немало интересных «отрывков», разъясняющих общефилософские и более конкретные эстетические воззрения Григорьева: романтическое подчеркивание «момента» как единственной сущности (реальности); представление о том, что «тройственная идея» воплощается под формами, под «оболочками» (познание – оболочка истины, любовь – оболочка блага, поэзия – оболочка изящного); диалектика «человека» и «человечества», которая всегда будет занимать Григорьева и впоследствии трактоваться с другими акцентами и выводами: человек – «конечность», человечество – «безначальность и вечность»; «Но человечества нет, ибо конца нет: прошедшее, настоящее, будущее – не слились и не сольются посему. Есть один момент».
Формулировки и понятия Григорьева, как и все у него, более зыбки и непричесанно первозданны, чем аналогичное у Орлова, но они очень важны как первые опыты умственного творчества, как зародыши будущих концепций и терминов. Доморощенная и дилетантская философия была полезной школой.
«Заседания» кружка обычно проходили в григорьевском доме, в мезонине (как правило, через воскресенье). Молодежь шумела; очевидно, звуки громких споров разносились по всему дому, но родители были терпимы к гостям: слава Богу, Полошенька не пропадает где-то в неизвестности, а принимает дома хороших товарищей. Как вспоминал Фет: «Снизу то и дело прибывали новые подносы со стаканами чаю, ломтиками лимона, калачами, сухарями и сливками».