Аптекарь (Останкинские истории - 2)
Шрифт:
Начальственным энергичным шагом, скупо кивая кому-то на ходу, Шубников прибыл к парадному подъезду Высшего Света. Там в вестибюле у нижней площадки лестницы, протекающей в гранитах и мраморах двумя рукавами, напоминая о Посольской, или Иорданской, лестнице Растрелли, восстановленной Стасовым и ведущей к Невской и Большой анфиладам, его ожидали директор Голушкин, всяческие служилые лица, среди них жизнелюб Ладошин и скучный нынче Бурлакин. И им Шубников жестко кивнул. Поклонился лишь Тамаре Семеновне. Та встречала его вовсе не в матроске, а была с обнаженными плечами, в длинном белом платье из тончайшего шелка, сквозь который виднелся плотный чехол, жена моя нашла бы в этом платье увлечение античностью, высокое положение талии, малый
Шубников быстро, чуть ли не перескакивая через ступени, стал подниматься по лестнице, уже наверху, у развода анфилад, выразил директору Голушкину недоумение, указав на золоченую лепнину, барельефы с копьями и шлемами римских легионеров, на голого и сытого Зевса, примявшего перины облаков плафона:
– Зачем эти излишества?
– Но ведь с погружением… – сказал Голушкин и замолк обиженно.
– Ученики хотят, чтобы было роскошно. И готовы платить, – мило улыбнулась Тамара Семеновна и добавила французские слова, какие не могли объяснить Шубникову, осуждает ли она стремление к роскошному или согласна с ним.
– Мы ведь можем все ксерить, – выступил из свиты вперед Ладошин.
– Ладно, – махнул рукой Шубников. – Обсудим потом.
И продолжил движение.
Уж кто-кто, а он, естественно, сам знал, что помещения Палаты и их обстановка разорительных затрат не требуют. Двухэтажному строению на улице Цандера можно было обойтись и без видимых останкинским пешеходам пространственных приобретений. Когда следовало что-либо в Палате раздвинуть, углубить или возвысить, это происходило сейчас же по волевому заказу, утвержденному им, Шубниковым. При благонадежии в делах Шубников стал доверять подробности заказов директору Голушкину и его помощникам. Был оборудован в Палате и пульт Метаморфоз. Все возникало – веди искусствоведов и ювелиров! – как подлинное, не то что в сиротских павильонах жалкого «Мосфильма». Излишествами же сейчас казались Шубникову два рукава дворцовой лестницы, золоченые копья и шлемы, плафоны размером со скаковое поле. Достойны ли были этих лестниц и плафонов ученики, всякая шваль? Подай им чего-нибудь роскошного! «И что это Голушкина тянет к классицизму? – думал, раздражаясь, Шубников. – И мне подсунул мебель с канделябрами и жирандолями! Может быть, он в душе просветитель? Но ожидает Бонапарта?» Голушкину, Ладошину, а заодно и ходячему процессору Бурлакину довелось бы сейчас услышать, возможно, и обидные слова, но Тамара Семеновна в ларинском платье и с бумагами в руках грохоту мешала. Шубников понимал, что раздражение его вызвано не лестницей из Зимнего дворца (хотя и ею: таких лестниц ему пока не выкатывали), а ожиданием каких-то неприятностей, может быть, и скандала. Отнюдь не безболезненной оказалась пропажа или отлучка Любови Николаевны.
– Ладно, показывайте мне классы, – приказал Шубников. – Но без церемоний и без остановки уроков. Будто нас и нет.
– Но ученики хотели бы и поговорить с вами…
– Что? – недовольно обернулся Шубников в сторону Тамары Семеновны и замолк.
Справа в свите, но и несколько поодаль от нее и сам по себе шел Перегонов. Шубников чуть было не поинтересовался у Голушкина, отчего возникли посторонние, но посчитал, что пусть Перегонов походит, ему тоже требовалось роскошное, может, Растреллиева лестница заставит его расстроиться, может, и был в ней резон.
– Ученики имеют претензии? – спросил Шубников.
– Наверное, они хотят о портретах… – поспешил Голушкин.
Тамара Семеновна сообщила, что все ученики желают иметь по окончании занятий портреты, маслом на холсте или же на доске темперой, для фамильных галерей, персональные и групповые.
– Групповые, – усмехнулся Шубников, – это как «Ночной дозор», что ли?
–
– Напрокат, что ли?
– Некоторым и скульпторов для мраморных бюстов.
Шубников, сузив глаза, посмотрел на Перегонова, каково тому-то, но наткнулся на взгляд ехидный и будто бы обещающий конфузы не далее чем через полчаса.
– Хорошо, – помрачнев, сказал Шубников. «Нет, свинья какая! – подумал он о Перегонове. – Издевается!» Но, может быть, на самом деле Любовь Николаевна была у них, в лапах у Перегонова и его подельников, заложницей, а то и мученицей, или, может быть, она сама перекинулась в их стан, в стан игроков, удачливых и ей понятных? Мерзкие ощущения и обиды испытывал сейчас Шубников. Но пока он не был намерен опять показывать Перегонову силу; коли лестница и анфилады присутствовали, то и сила была при нем. Его сила, его свет, его жар и ничьи другие.
Заметив, что Шубников взглянул на часы, Тамара Семеновна с некоей укоризной улыбнулась гардемарину и сказала, что много времени у него не отнимут, он сейчас увидит занятия в классах, а затем, после перемены, ученики всех групп сойдутся на пятидесятипятиминутный бал. Тамара Семеновна протянула Шубникову картонный лист с расписанием и предложила самому определить порядок похода по классам. «Все-таки она трогательна и без матроски, – ощутив опять запах духов из детства, подумал Шубников. – И прелестна». Ему захотелось, чтобы мысль эта донеслась до Любови Николаевны.
– Заглянем сюда, – выбрал Шубников урок «Сочинение стихов в альбом. Группа семнадцатая». – По каким принципам формировались группы? – мягко спросил он.
– По кругам… – сказала Тамара Семеновна.
Люди пришли сюда разные, принялась она объяснять, то, что они в зрелые годы отважились учиться, достойно похвалы, но все они со своим норовом, амбициями, предрасположениями и привычками, гордецы и упрямцы, и это мешало тишине на занятиях, проще всего оказалось объединить в группы людей своего круга.
– Группа семнадцатая? – спросил Шубников.
– Сфера обслуживания, – сказала Тамара Семеновна. – Главным образом продукты питания. Ими довольны почти все преподаватели. Лучше многих готовят домашние задания.
Движением руки Шубников указал Голушкину и свите остаться в коридоре. И Перегонову было отказано в посещении этого занятия. Войдя в класс, Шубников с Тамарой Семеновной уселись за стол у стены с наглядными плакатами и диаграммами. По неловкости Шубников наткнулся на Тамару Семеновну, тут же, извинившись, отодвинулся от нее, но соприкосновение тел, похоже, оказалось приятным и для него и для Тамары Семеновны.
Если бы вошел в класс Михаил Никифорович, он тотчас бы углядел здесь некоторых своих знакомых. В частности, мастеров, рубивших бумажные деньги в мясницкой Петра Ивановича Дробного. Не было самого Петра Ивановича, не было физика-расстриги с молочной фамилией, а вот толстый мясник по прозвищу Росинант, мясники Николай Ефимович и Фахрутдинов пополняли образование. На табло светились слова: «В альбом одной московской барышни: „Нет прошедшего, но его воображает тщетное воспоминание. Нет будущего – его рисует необузданная надежда. Есть одно настоящее, но в одно мгновение оно переходит в лоно небытия. Итак, поистине жизнь есть воспоминание, надежда, мгновение“. Сальваторе (Николай Иванович) Тончи». Кто такой Тончи, Шубников вспомнить не мог, пожалуй, судьба никогда и не сводила его с этим Сальваторе, или Николаем Ивановичем. «Тончи…» – глубокомысленно прошептал он на всякий случай. «Вторая половина восемнадцатого века – начало девятнадцатого, – сразу же шепотом откликнулась Тамара Семеновна, – поэт, философ, певец, живописец, автор портрета Державина в собольей шубе и шапке от иркутского купца Сибирякова, авантюрный человек, считавший, что все в мире призрачно, все грезится и мерещится». «Да, да», – согласился с ней Шубников. «Она понимает, она чувствует меня!» – подумал он с умилением.