Арбатская излучина
Шрифт:
И здесь прозвучали ее слова, они как будто проникли в самую глубину его существа, как нож проникает в тело: смертельным ударом.
— Пойми меня, папа. Мне хочется определенности. Я всегда… будто парю. Вокруг — все зыбкое, ненастоящее… Рудольф — это определенность. Он все знает! — совсем по-детски жалобно, с ноткой восхищения сказала она. — Он знает, чего хочет и что должен. Он знает это для себя и для меня — тоже.
Как глубоко ни уязвили его эти слова, сильнее обиды было в нем удивление: Катя сама проявила сейчас ту определенность, которой он никогда не предполагал
Да, они все были сильны именно своей определенностью! Это та определенность, с которой они шагали под знаменем со своим хакенкройцем, своим сломанным крестом… Напористые и безоглядные, страшные своей массой, как саранча, как полчища насекомых, не умеющих ни повернуть назад, ни пятиться… Но если они этого не умеют — их нельзя прогнать, — остается только одно: уничтожать их! «И это уже делается. Это уже началось», — с каким-то злорадством подумал он, как будто речь шла не об его дочери, которая оказалась там, под сломанным крестом…
И действительно, уже не о ней думал он, а о той другой определенности, противостоящей в этом страшном поединке. И к которой он уже не мог пристать.
Руки Кати соскользнули с его груди, она резко повернулась, так что ее волосы, лежащие двумя прядями на плечах, взметнулись по-птичьи, и впечатление отлетания, отдаления подчеркнулось коротким резким сигналом автомобиля.
— Это Руди… — уронила Катя так тихо и виновато, словно хотела сказать: «Прости меня». И, поднявшись на цыпочках, быстро поцеловала, словно клюнула, его в щеку…
И только когда остался один в боковой аллейке, которую он любил из-за того, что здесь стояли старые березы, напоминавшие ему так много… Тогда лишь он ощутил, что по этой аллейке ушла от него навсегда его дочь.
И с этого момента все его усилия были направлены на то, чтобы в этой ситуации сохранить достоинство.
Эмма, ожидавшая сопротивления «странной славянской души», необходимости долгих уговоров и даже драматических сцен, героиней которых она уже себя видела, была по-своему разочарована. Лавровский в ответ на какие-то ее вопросы спокойно заметил, что, будь у него сын, он, конечно, принимал бы близко к сердцу все, касающееся его женитьбы. Но дочь… Это дело матери.
— Я всегда знала, что в конце концов твой здравый смысл победит, — простодушно отозвалась Эмма.
Когда она передала слова отца Кате, та печально уронила непонятное Эмме: «Бедный папа!»
А между тем обстоятельства быстро и коренным образом менялись. Уже другие фразы появлялись на страницах газет и воззваний: «Великие жертвы…», «Тяжелое горе перед развалинами своего дома…», «Развалины отчего дома…». Со свойственной им склонностью к пышным и сентиментальным излияниям присяжные «пропагандмахеры» добивались одного: сохранения преданности фюреру.
Уже вылетел из уст Геббельса и воплотился в миллионах печатных листков отчаянный призыв о «фанатизации борьбы».
Уже шли бои на территории рейха, и бешеная, все еще неукротимая энергия правителей нацеливала на превращение в крепость каждого квартала, каждого дома,
Уже не различались дни и ночи, потому что вражеская авиация работала круглые сутки и бомбоубежища стали более привычны, чем собственная спальня.
Все вокруг вздыбилось, ломался привычный уклад; уже не годились, не шли в дело затверженные годами заповеди. Никто не знал, что будет не только завтра, а через полчаса. И в этой космической неразберихе повелительные скрипучие голоса диктовали нормы поведения и регламентировали каждый миг повседневной жизни, словно не замечая, что эта повседневность давно рушилась, что тому, к кому обращены эти слова, не за что ухватиться, чтобы хотя бы остаться недвижимым в урагане, уносящем его бог знает куда.
А жизнь текла. И скрипучие голоса призывали к испытаниям. И требовали свое.
Но были в этой круговерти какие-то незыблемые точки, как островки твердой почвы среди топи. На таком островке, победительно попирая его своими стройными ногами в блестящих желтых крагах, стоял Рудольф Штильмарк. Сияющий баловень судьбы и начальства, казалось не подвластный никаким превратностям судьбы. В этой его отличности от других виделось некоторым нечто даже мистическое — были в моде всякие «печати избранности», «предопределенности жребия» и тому подобное, — и Рудольф склонен был поддерживать вокруг себя ореол причастности к каким-то потусторонним силам, благосклонным к нему.
Что некая причастность, хотя и не совсем потусторонняя, имелась, Лавровский узнал много позже. В эти же дни он ловил на лице дочери готовность ко всему, упрямую покорность, то «будь что будет», которое нельзя было преодолеть.
Сверхскромная и сверхсовременная свадьба дала лишний повод к речам о последнем усилии, которое принесет Германии победу. На пороге явления «нового оружия», обещанного фюрером, этот брак символизировал «продолжение жизни нации» и был, несомненно, угоден фюреру и «движению».
Многословие тостов на глобальные темы относилось уже, собственно, не к самим новобрачным, а к общему положению.
Странная насмешливая улыбка бродила по лицу Рудольфа. Будто бы он со стороны смотрел на самого себя в новой роли и получал от этого удовольствие. А Катя? — Напрасно искал отец сожаления или опасений перед будущим в ее глазах. Она была полна тихим, ничем не выражающим себя во вне покоем… Да, наверное так. Но почему же ее лицо запомнилось печальным?
Понятно, что свадебное путешествие было бы неуместно в годину великих испытаний. Но именно в такую годину естественным образом Рудольф получил ответственное поручение, для выполнения которого срочно выехал в Швецию. Он смог взять с собой молодую жену. Как цель поездки, так и сроки — все было окутано тайной, что тоже казалось в порядке вещей, такое облако исключительности окружало Рудольфа, а заодно и его жену. Он как бы прикрывал ее хрупкую фигурку полой своего пуле- и бедонепроницаемого плаща.