Арбатская излучина
Шрифт:
Прежде всего информации — даже на организации сбора утиля возлагались глобальные задачи. И всякие перемены «на пике» — «наверху» расходились кругами по периферии.
Круг Эммы Лавровски если не был на самом «пике», то отражал всякие колебания, происходившие там, безошибочно принимая сигналы времени.
Уже в глубоких недрах гитлеровской стратегии кое-кто, трезво глядящий на вещи, предрекал тягчайшие испытания Германии в войне с Россией. Слова «крайнее напряжение», «удвоить усилия» были понятны всем. Победу, оказывается, нельзя было просто взять, ее надо было вырвать.
А ведь еще недавно, исповедуя такие мнения, легко было оказаться «критикистом» и «плаудером» — болтуном. И понести кару.
А обыватель? Как же он? Как же тот плотный слой, можно сказать даже массив, «обыкновенных людей», который был средой Лавровского столько лет, который он знал как свои пять пальцев, от утреннего приветствия до пожелания доброй ночи?
Но Лавровский слишком давно не был в стране. И за эти годы изменилось слишком многое. Мощный напор соблазнительно победительных идей подрыл устои обывательского мировоззрения. Все, все были втянуты в круговорот, который поначалу сулил каждому именно то, что всегда было его идеалом. Как самум подымает мельчайшие песчинки и увлекает их в своем неистовом движении, так невероятный напор гитлеровской идеологии подчинил себе единичные воли миллионов, и то, что совершалось незаметно для участников великого действа, естественно, ошарашивало пришельца.
Таким пришельцем оказался Евгений Алексеевич Лавровский, с содроганием окунувшийся в новый для него мир.
Эмма-Лизелотта — теперь было модно именоваться полностью своими двумя-тремя именами — Вагнер-Лавровски — она прибавила к супружеской фамилии и отцовскую, что как-то облагораживало и приближало ее к идеалу «гитлердамы», деятельницы, борца, — изменилась даже внешне, не говоря уже о тех «государственных» чертах, которые проявило в ней новое положение.
Ее лицо округлилось, под венцом белокурых кос сверкали глаза валькирии, губы сжимались крепко в той «волевой» манере, какая предписывалась сверху.
В ее голосе начал звучать металл, и, когда она ораторствовала в локале, на собрании «утильдеятельниц», ее слова «проникали в души»… Именно это стяжало ей благоволение руководителей «движения».
Впервые на лацкане строгого костюма жены Лавровский увидел партийный значок. Хотя он ничему уже не удивлялся, но все же спросил, когда произошло такое событие и как оно прошло мимо него. Эмма ответила, что оно произошло давно, но, как ей кажется, лишь теперь она может сказать, что достойна его.
Все шло к одному: чем фантасмагоричнее, тем обыкновеннее.
Вот, скажем, Штильмарк… Его определенность превратилась в полную законченность благодаря каким-то новым чертам внешности и поведения. Каждая по себе черта не была уж столь важной, но в соединении их проявлялось новое качество. Как его квалифицировать? Ведь «летописцу» положена точность! Вероятно, все вместе можно назвать значительностью! И даже высшей степенью значительности!
А что создает ее? Здесь уже требуется анализ мельчайших частиц… И даже в буквальном смысле слова! Потому что только у него, у Штильмарка, в петлице имеется столь
Такой уникальный знак мог быть заказан, конечно, за большие деньги. И это молчаливо, но убедительно говорило в пользу того, кто им обладал. Но… знак мог быть и подарен! И тут воображение уводило далеко.
Свои рыжие волосы Штильмарк зачесывал на косой пробор, чуть прикрывая низко положенной прядью слегка покатый лоб. И хотя ни по цвету, ни по форме здесь не усматривалось прямого сходства, почему-то напрашивалась ассоциация… Может быть, потому, что из-под нависшей пряди посверкивал острый, напряженный, почти маниакальный взгляд.
У себя на родине Амадей Штильмарк выглядел еще более подтянутым, движения его были обдуманны. Очень обдуманны. Казалось, что каждый его жест продиктован параграфами некоего протокола, который Штильмарк хранит в себе. И это тоже входило в его значительность. Как делают значительным сейф содержащиеся в нем ценности.
Речь партайгеноссе Штильмарка выражала его значительность не прямо, не в лоб; он не повышал голос, не делал нажима в определенных местах и даже обычно не буравил в это время слушателей своими странновато впивающимися глазками. Опустив их, тихим голосом без модуляций он выдавливал из себя, словно нехотя, словно отрывая от себя бесконечно нужные ему самому — но, так и быть, уж он поделится ими — истины. Короткие фразы не всегда даже соответствовали течению беседы. Но меняли это течение.
Высказывания Штильмарка были подобны обломку скалы, свалившемуся в ручей и таким образом круто изменившему его русло.
Для стороннего наблюдателя, тем более для «летописца», было немаловажным то обстоятельство, что коммерсант, деловой человек, каким Штильмарк всем представлялся в Швейцарии, оказался здесь, в рейхе, вовсе другой фигурой — политического толка.
Занимая какое-то положение в партии, веско ронял оценки, давал благожелательно советы, а с ним, Лавровским, был особо предупредителен и, пожалуй, откровенен.
— Ваша супруга, герр Эуген, — он так фамильярно уже называл его, все-таки знакомство их имело то особое значение, что, собственно, оно изменило жизнь Лавровских, — ваша супруга обладает многими достоинствами. Главное из них: умение национально мыслить и претворять мысли в дела. Вы знаете, герр Эуген, наша партия воспитывает политически все слои немецкого народа. Женщины, — Штильмарк многозначительно поднял брови, — немаловажный объект для этого воспитания. Ведь именно они держат дом, семью. Фюреру не безразлично, какой дух царит в доме, в семье немца. А?
— Надо думать, — неопределенно отозвался Лавровский.
— Не так уж часто, но все же встречаются женщины, удел которых быть не только объектом политического воспитания, но и… — рыжие брови поднялись еще выше, — субъектом его… Фрау Вагнер-Лавровски счастливым образом принадлежит именно к таким. Она — прирожденный организатор. Почему я употребляю слово «прирожденный»? А?
Загадочный взгляд, брошенный на собеседника, принудил того признаться, что он не имеет об этом собственного мнения.