Арбатская излучина
Шрифт:
Подымаясь, он видел в то же окно кусочек бульвара с нахохлившимися по осени низкорослыми елочками, но глазами надежды видел их в зимнем убранстве. И ждал.
В своих скитаниях по свету он никогда не отмечал так пристально времен года. Особенно зима не несла ничего, что выделяло бы ее: зимние горные курорты, на которых он часто бывал, были как бы вне времени, а зима на Средиземноморском побережье вообще не несла ничего зимнего. В Европе времена года сменялись как бы смазанно, неотчетливо, нерельефно. В то время как здесь все менялось кардинально.
В самом деле: разве московский пейзаж зимою не представлял собой нечто совершенно особое.
Он вспомнил, как прошлой зимой бродил по заснеженным аллеям, удивляясь тому, какое успокоение и тихую радость несет эта чистая белизна, эта ее целостность. Да, именно то, что ее было так много. Его глаза и нервы, утомленные клочковатостью, разорванностью европейского городского пейзажа, отдыхали, словно питались целебным воздухом. Это был воздух родины. Он так много получил от своих московских прогулок, так напитался впечатлениями города, новыми для него, так насущно ему нужными, что теперь, прикованный к своей тахте, без усилий восстанавливал картины виденного.
И вероятно, потому, что в нем всегда жила душа художника, они возникали в его сознании во всей своей законченности и яркости. Та черта, которая с первых дней его возвращения поразила его — вступление нового в облик старой Москвы, — теперь уже нигде не резала ему глаз. На большом пространстве это вступление показалось ему органичным. Не снимающим своеобразия города. Думая об этом своеобразии, он не имел в виду лишь внешнее: архитектуру, планировку и тому подобное. Нет, сюда включалось множество других факторов, из которых складывалась атмосфера города. Он прислушивался к разговорам, смеху в толпе, следил за изменением ритма дня.
Он научился различать отдельные струи в общем потоке. Деловая толчея служилого люда в часы пик, нервный ритм большого города, приподнятость настроения у театральных подъездов, разноголосица людных улиц, детский лепет утренних и влюбленный шепот вечерних бульваров, глубокое ночное молчание города-труженика — все входило в него уже не хаотично, не кусками, а стройной полифонией города, который он любил когда-то, но полюбил заново.
Ему отрадно было думать обо всем, что окружало его за стенами дома, что было теперь так близко, так достижимо. И еще — о том, что мир его теперь заселен людьми, с которыми он сблизился, сроднился. Думал ли он об этом, когда стремился на родину? Смутно. Трудно было себе представить, что он естественно войдет в круг незнакомых лиц. Он думал только о родных местах, готовый принять на себя ношу одиночества, как итог неудавшейся жизни. Но сейчас горечь мыслей, с которыми он не мог расстаться годами, смягчилась, растопилась в общении с людьми. Он воспринял их радость и беды как свои.
Он предполагал, что закончит свою жизнь созерцателем утешенным, умиротворенным, но одиноким. Но он не был отринут, он жил. Сознание этого каким-то образом сглаживало в его памяти жестокие воспоминания.
Сумерки вливались в большое окно, обступали его, но он не протягивал руку, чтобы потянуть шнурок торшера, боясь разрушить видение городского предвечернего неба с еще отчетливым отблеском заката, все густые краски которого гасли там, внизу, а здесь слабыми мазками подсвечивали аспидную суровость осеннего неба.
Раздался звонок, и Лавровский закричал: «Открыто!» —
Он обрадовался, узнав по шагам Дробитько.
— Иван Петрович?
— Он самый. Здравия желаю.
Дробитько заглянул в дверь, он был в шинели и папахе. В таком виде он теперь появлялся часто: возвращался с выступлений. Однажды он пригласил Лавровского в рабочий клуб, где обсуждался проект Конституции Советского Союза. Лавровский удивился:
— Иван Петрович, вы извините, что я иногда задаю вопросы, вероятно смешные для вас. Но понимаете… Я жил в разных государствах. Каждое из них имеет конституцию. Но я не представляю себе, что можно говорить по этому поводу на собрании. Основной Закон государства — так ведь? Ну что ж, я понимаю, читал: естественно, ваш Основной Закон отличается от других. Но о чем тут говорить? Законы надо выполнять, а специально призванные учреждения должны за этим следить. Вот и все. По-моему… Вы смеетесь?
Но Дробитько не смеялся. Он подумал, что неожиданные вопросы Лавровского заставляют искать что-то новое в давно освоенных истинах и что, может быть, этот взгляд, очень издалека, открывает и для него новое.
— Я думаю, что потребность высказаться и, с другой стороны, выслушать мнения самых различных людей по такому поводу — а такая потребность безусловно имеется, — вероятно, она вытекает из максимальной приближенности у нас законодателя к народу. И потом… Мы все прошли ужасные испытания. Мы могли пройти их, потому что были очень сплоченными. И вот эта острая потребность решать основные вопросы, насущные для государства, всем миром… она для нас характерна. Не знаю, понятно ли говорю. Советское общество — новая и особенная общность…
— Это все очень по-русски, Иван Петрович. У меня иногда такая мысль появляется, что советский строй раскрыл какие-то возможности проявления национального духа России, чего-то издревле заложенного в русском характере…
— Возможно, и так. Но все же я более склонен к социальному объяснению: единство советского народа обеспечено коренными преобразованиями в экономике, в государственном строительстве…
— А нравственные искания народа, разве не они определяют?..
— Они скорее определяются именно этими преобразованиями. Но конечно, в свою очередь влияют…
Лавровский набрасывал вопросы, которые заставляли Ивана Петровича задумываться, потому что то, что десятилетия советской жизни сделали для него таким ясным и привычным, таким с детских лет усвоенным твердо и безоговорочно, он сейчас должен был разъяснять… Как бы вскрывать скорлупу ореха и преподносить его сердцевину. Он делал это охотно, потому что видел важность своих слов для Лавровского.
Он продолжал:
— Вы знаете, что в большинстве конституционных стран практикуются референдумы по разным вопросам. Но это другое… Потому что референдум — не обсуждение, а лишь высказывание за или против. И это открывает шлюзы всяческим ущемлениям подлинной демократии. Это, так сказать, процессуальная сторона… А по существу, общее и самое важное заключается в определении характера государства, его социальной структуры, отношений государства и личности… Вы усматриваете в наших общих государственных принципах чисто русское начало. Но это не совсем так. Какой бы стороны вы ни коснулись, — в ней заложен интернациональный смысл, отнюдь не зачеркивающий национальных особенностей, а подчеркивающий их.