Арбатская излучина
Шрифт:
Сразу же оказалось, что ничего подобного. Нелька была смирная, ласковая. Когда Генка объявил в детском садике, что теперь воспитательница живет у них в доме, кто подогадливее, сказал: «Значит, она теперь — твоя мама». «Это дудки, — возмутился Генка, — она воспитательница, только на дому».
Неля старалась. Прибежит с работы с полными авоськами. И сразу все закипает у нее в руках. Обед на столе. И сама Неля, прибранная, свежая, сидит рядом с отцом и смотрит просто-таки ему в глаза: так ли все? Не подложить ли ему? Не пропустить бы какое его желание? А что Генке с этого? Генка ей был ни к чему. А отца Генка больше всего любил, когда был
Когда Неля ушла, Иван Петрович делал вид, что ничего не случилось. Лифтерша Лизавета, пожилая добрая тетка, приходила хозяйничать. Отец приезжал с работы позднее обычного, но звонил Генке со службы чаще: что делаешь? Обедал? Как уроки?
И в том, что он так аккуратно и часто звонил, Генка, верно, чувствовал отцовское одиночество, но по-прежнему не мог сказать отцу какие-то слова, которые, возможно, просились на язык, но не выговаривались.
Именно в это время Генка остался на второй год, подружился с мальчишками старше его и постепенно отдалился от дома. Так было ему лучше, наверное: поменьше видеть отца, не жалеть его и не пытаться найти слова, каких, может быть, даже вовсе не было…
Потом Иван Петрович стал думать о Маше, о ее судьбе, которая открылась ему в каком-то случайно возникшем разговоре по случайному поводу.
И было удивительно, что, сразу сойдясь так близко, они как-то не касались прошлого, словно его у них вовсе не было. Словно они были молодыми людьми, живущими сегодняшним днем.
И вдруг вся ее история открылась ему в неожиданно затянувшейся вечерней беседе, и конечно же на бульваре: почему-то там и происходило все главное в их жизни.
В тот вечер они с Марией Васильевной вышли из треста вместе. Сумерки уже заливали переулок тем переменчивым светом, который царствует здесь до поры, когда зажигаются уличные фонари.
Перед ними лежал бульвар, начинаясь гранитными ступеньками с каменными вазами по бокам. По-хозяйски оглядевшись, Мария Васильевна сказала:
— Куда ни иди, все попадешь в наше хозяйство.
Эти слова напомнили Дробитько совсем другое их значение:
— А знаете, Мария Васильевна, у нас на фронте назывались части «хозяйствами» — для маскировки. «Хозяйство такого-то…» Так на указателях значилось.
— Знаю, конечно. Я ведь, Иван Петрович, два года на войне свое отработала.
Дробитько удивился: ему казалось, не подходит по годам. Она, поняв его, засмеялась:
— Считайте: как говорят, «с 24-го года рождения», хватила войны!
Казалось бы, ничего особенного не вносило это сообщение в ее биографию, и все же приблизило ее.
— Вот уже сколько прошло после войны, а ведь она определяет и сейчас многое в нас, в наших отношениях с людьми…
— И во взгляде на вещи, — быстро отозвалась она, — может быть, именно это мешает нам сблизиться с молодыми. Ведь наши мерила: «Пошел бы с ним в разведку… Не пошел бы…» — они им чужды.
— По-моему, нет. Потому что их буквальный смысл давно улетучился. А нравственный — остался. И молодежь очень чувствительна именно к нравственному их смыслу. Вопросы дружбы, верности и предательства для них самые важные. Вы не заметили, как наши практиканты реагировали на выступление Пескова?
— Вы думаете, что они
— Мне показалось: не только это. Какой-то урок они получили. А вообще, сложные у нас молодые люди…
— В нашем коллективе или вообще?
— Я имею в виду поколение, появившееся тогда, когда мы уже поостыли. Но, поостывши, мы воспламеняемся, обращаясь в свое прошлое. У них такого прошлого нет, и такого будущего не предвидится, хотя…
— Не дай бог! — попросту вырвалось у Марии Васильевны.
— Во всяком случае, они об этом не думают. Свою биографию им надо строить самим. Они должны сами…
— Нет!.. — она остановилась, пораженная какой-то мыслью. — Не могут они сами. Они инфантильны: они, в лучшем случае, ждут…
Она говорила с такой горечью, что он подумал: это она о своем…
И переменил тему:
— Как же война распорядилась вами? Семнадцатилетней? И наверное, отчаянной…
— Распорядилась так, как распоряжается война. Жестоко.
Она остановилась у скамейки и посмотрела на него нерешительно. Это тоже было в ее манере: другая бы в таком случае сказала просто: «Давайте посидим!»
— Давайте посидим! — произнес он, и она с готовностью села. Высокая, сидя, она как-то сламывалась в тонкой талии, хотя вообще не была такой худой, какой показалась ему впервые, когда он прозвал ее про себя ящеркой. Впечатление создавалось от, быстрых и гибких движений ее: длинные руки ее никогда не были в покое, когда она скрещивала ноги, то походила на кузнечика. Чем? Подвижностью? Да, и какой-то неожиданностью движений. При всей ее живости, при том, что она часто улыбалась — не во весь рот, а чуть раскрыв губы, и при явной ее общительности что-то в ней говорило о большом и нерадостном опыте жизни.
— Как распорядилась война? Я ведь москвичка коренная. Мать у меня до своего последнего дня на «Трехгорке»… Отца не помню, он в аварию попал. После школы — я не очень здоровая девочка была — мать отправила меня к тетке в Белоруссию, в деревню… — Она помолчала и, оборотись к нему всем корпусом, сказала как-то недоуменно: — Кажется, про войну все сказано. Во всех аспектах. Во всех возможных случаях жизни — да? И все-таки нет, все не сказано. И вот о таком, как со мной… Нет, по-моему, нигде не написано, не показано. И наверное, еще долго будут всплывать такие человеческие истории, которым, пожалуй, уж и веры не будет… Ну, вы знаете, как это было у нас: завидовали героям Испании, пели «Если завтра война»… Каждый мальчишка примерял на себя бурку Чапаева. Я ведь театралкой была заядлой. Моим кумиром стала Жанна Лябурб из «Интервенции». Но это чисто умозрительно. Потому что невозможно было себе представить повторение обстановки… Интервенцию? Да нет, конечно, из нас, молодежи, никто себе представить ее не мог. Хотя теоретически допускалось, но совсем другое — вообразить. Нет, такое не воображалось.
В городке нашем, районном центре, война началась сразу: упали первые бомбы — и все! Все изменилось в один миг. Тетка и дядя были партийные; надо сказать, после первых дней растерянности у них все пошло очень организованно. Секретарь райкома возглавил партизанский отряд. Дядя — он райфинотделом заведовал — без паники, но серьезно сказал мне: «Домой не пробьешься, оставаться одной — не сегодня-завтра немцы здесь будут, сама понимаешь, чем грозит. Выбора, значит, нету. Пойдешь с нами. Война-то Отечественная. Значит, все воюют. И дети даже».