Арбатская излучина
Шрифт:
— Может быть, выйдем на крыльцо, покурим? — предложил Крупин, и Дробитько сразу же ощутил острую потребность: да, именно закурить! Забытый вкус предложенной Крупиным сигареты как будто придал ему силы. И вместе с тем углубил ощущение опасности, угрозы, катастрофы. И словно бы фронтовой готовности к чему-то…
Они сели на ступеньку крыльца. Дождя уже не было, но небо оставалось низким и темным без проблеска, и в налетавшем порывами ветре, в шуме листвы было боязливое и выжидательное предчувствие наступающей осени.
— Чего мы ждем сейчас, Александр Алексеевич? — Дробитько вспомнил имя и отчество Крупина и как
— Чего мы ждем? Так ведь первая помощь, которую здесь оказали, — это и была просто первая помощь. А сейчас уже специалисты скажут свое слово. Вот и ждем.
Только теперь Иван Петрович наконец смог спросить: что же случилось?
Крупин спохватился, что Дробитько ничего не знает о несчастье в лагере.
— Подробности мы сами не знаем, там комиссия сейчас работает. Только одно ясно: пожар возник в столярке — знаете, у них мастерская такая небольшая была, и на отшибе ведь стояла… Да ветер с той стороны погнал огонь на детские спальни. А сушь-то какая была до этого дождя! Дождь-то и помог, а то все дотла сгорело бы. Как мастерская. И человек погиб ведь! Плотник. Говорят, выпивал там в одиночку. И курил он. А кругом стружки. Такое предположение имеется. Ну вот, когда огонь перебросился на дома — собственно, один загорелся, а в другом сразу пламя прибили, тут знаете, как бывает: командир убит, кто-то берет все на себя: «Слушай мою команду!» Нашелся такой: физкультурник-педагог. А наши ребята первые за ним… Малышей выводить. Легко обгоревшим — им на месте там помощь оказали. А физкультурник… Да вы, верно, знаете его: молодой такой усатик…
— Знаю. Что с ним?
— С ним плохо. Гена и Майка — они первыми бросились. Погодите, там что-то задвигались…
Они вернулись в помещение и выяснили: сейчас по одному вызывают к главному врачу.
Дробитько вызвали после бледной, заплаканной женщины, еле державшейся на ногах. Она даже не прикрыла за собой дверь, и поэтому Иван Петрович увидел лица трех врачей, озабоченно переговаривавшихся, еще до того, как вошел в кабинет. С обостренным вниманием к каждой детали, могущей что-то прояснить в положении, хотел понять, относилась ли эта озабоченность к только что законченному разговору или к предстоящему — с ним.
Врачей было трое, но Иван Петрович безошибочно определил главного из них: может быть, потому, что лицо его выражало определенность. Это было лицо человека, который вряд ли стал бы прятать взгляд, произнося самый суровый приговор, или выражал бы слишком эмоционально свое сочувствие в трудном случае. И озабоченность его, несомненно, была профессиональной, касающейся способов, методов лечения, то есть самой работы. А не предстоящих объяснений с родственниками.
Опускаясь на стул и словно прочитав все это в лице врача, Дробитько услышал его голос, лишенный тех щадящих интонаций, которые могли бы прозвучать в подобных обстоятельствах.
Суховато врач объявил, что ожоги не внушают серьезных опасений.
— Пока, — добавил он. И пояснил: — Неизвестно, как себя покажет организм в процессе заживления. А вот переломы… Двойной —
«Что надо предпринять?» — хотел спросить Дробитько, но врач сказал сам:
— От вас требуется одно, и то не сейчас — позже: выхаживать… Перевезти отсюда пострадавших не можем. Медицинскую помощь нашим коллегам обеспечим. А вот уход… Главврач разрешит допуск матерям. Так вот соединенными усилиями и надеемся поставить ребят на ноги.
Врач утомленно прикрыл веками глаза. Остальные, уважительно выслушав его, что-то говорили, обращаясь к Дробитько, он уже ничего не понимал. И только, когда поднялся, заметил, как изменилось от улыбки лицо Воронина, и услышал его слова:
— А ребята-то действовали… по-мужски!
В дверях Дробитько остановился:
— Могу я видеть сына?
— Нет. Пока нет.
Когда Иван Петрович вышел из комнаты, ему показалось, что он пробыл там много часов. Между тем прошло менее часа, с тех пор как он сюда приехал. И он вспомнил, что завгар все еще ждет его где-то здесь.
Дробитько разыскал его, написал записку Марии Васильевне и попросил передать ей. Сам он решил остаться здесь.
Евгений Алексеевич слабел с каждым днем. Но пожалуй, только одному доктору, Семену Давидовичу, навещавшему его, это виделось во всей ясности. И сам Лавровский не сосредоточивался на своем состоянии. Он всегда умел применяться к обстоятельствам, применился и сейчас. Теперь его «пушные» консультации проводились у него дома, и к этому он применился с удовольствием, потому что Игорь приезжал вместе с Нонной, и так получалось, что деловые разговоры переключались на общие, Лавровского они развлекали.
С ним происходили необъяснимые вещи: ну чего ради он ввязался в эти пушные дела, которые вызывали у него убийственную скуку в те времена, когда он был вынужден ими заниматься?
Почему-то припомнилось, что и он в какой-то области не профан, до какой-то степени профессионален… Ну, допустим, это правомерно в окружающей его среде, где дилетант и за человека не считался… Но сделать отсюда практический вывод? Вернуться в сферу некогда опостылевшей коммерции — тут она зовется торговлей… Между тем у него живой интерес возбуждал не самый даже предмет торговли, а организация ее, для него новая. Само понятие «монополия внешней торговли» вначале показалось чистейшей декларацией: ему хотелось вникнуть в суть…
И все другие его интересы тоже не страдали от болезни, потому что даже Павел Павлович время от времени привозил ему что-нибудь занятное из своих запасников. Супруги Харитоновы тоже посещали его, какая-то особая душевная связь установилась между ними.
Правда, он теперь лишен был прогулок по городу, своих удивительных одиноких блужданий, открывающих ему так много. Но он надеялся вернуться к ним. Весною.
А сейчас была поздняя осень. В доме уже топили, и даже чрезмерно, так что окно у Евгения Алексеевича было распахнуто. Со своей тахты он мог видеть только небо с медленно движущимися по нему серыми облаками, осеннее небо в преддверии длинной русской зимы. И ожидание ее, уверенность, что совсем скоро за окном полетят крупные белые хлопья и он увидит это… и ощутит запах первого снега, знакомый с детства, ни с чем не сравнимый, наполняло его тихой отрадой.