Ардабиола
Шрифт:
— Чо с тобой, сердешный? Болесть кака на тебя напала, чо ли? Падучую — это я знаю, а вот прыгучей ишо не видывала.
— Это зарядка, бабушка. Гимнастика, — рассмеялся Сережа.
— А на чо эта выминастика? — непонимающе переспросила старуха.
— Для развития мускулов, бабушка, — объяснил Сережа.
Старуха подошла к нему и протянула руку.
— А ну-ка, пощупай, сынок. Да ты не бойсь, не рассыпется.
Сережа потрогал ее руку повыше согнутого локтя и вдруг ощутил небольшой, но прямо-таки железный катышек мышц под рукавом сарафана, так не вязавшийся с изуродованными временем и работой пальцами.
— Выходит, сынок, чо я этой выминастикой каждый день с утра занимаюсь в огороде и на поле, а вот до прыганья ишо ноги не додумались.
Такая это была старуха.
Сережа
— Это что такое? — удивленно спросил Сережа, кивая на ведра.
Мужик приветливо шатнулся в его сторону, загоготал, отчего папироса шлепнулась в ведро.
— Это косорыловка… Ничо, с табачком крепче будет, — сказал мужик, выкидывая папиросу двумя пальцами.
— Какая косорыловка?
— Вино тако, это мы его так окрестили. Забросили нам в бочках с Молдавии. Было, видно, хорошее, да по пути скислось. Пьешь-пьешь его, а ничо не чувствуешь. Но ежели полведра выпьешь, ничо, разбират. Правда, наутро голова трещит, рыло накось воротит. Вот мы его и прозвали косорыловкой. Хошь попробовать? Да ты не беспокойсь, у меня и кружечка есть.
Мужик поставил ведра на землю, извлек из кармана алюминиевую кружку, протер ее полой пиджака, зачерпнул из ведра, куда не падала папироса, и протянул Сереже:
— Отведай.
Сережа попробовал — это было чистое сухое вино с легким вяжущим привкусом.
— Это очень хорошее вино, — сказал Сережа.
— А чо же оно скиснуто? — недоверчиво протянул мужик.
— Это такое особое вино, без сахара. Сухим называется.
— Како же оно сухо, ежели мокро? Шутишь ты, паря, — погрозил мужик пальцем, взял коромысло на плечо и пошел своей дорогой. — Все шутют с нами, все шутют.
«А ведь так и не поверил мне», — подумал Сережа, но в нем не возникло никакого превосходства по отношению к этому наивному недоверию. Сережа знал, что в эти ягодные места сухое вино почти не завозилось, откуда же тут было найтись тонким ценителям. Здесь пили водку, называя ее «вино», спирт удостаивали имени собственного, а все виды крепленого вина, независимо от цвета, назывались «красненькое». Сережа, к счастью, не заблуждался, как некоторые его городские сверстники, что человеческий ум определяется нахватанностью знаний о марках вин, автомашин и модных пластинках. Здесь, в ягодных местах, Сережа встретил много людей, наивных в том, в чем он был непроизвольно сведущ с детства. Но ведь и он нередко был наивен в том, что с детства знали они.
Сережа вышел за Шелапутинскую околицу, свернул на таежную тропу, чувствуя подошвами кедов выпуклости лиственничных корней, и пошел рядом с рекой, звучавшей из-за стволов свежим направляющим шумом. Под легким ветром, рожденным рекой, покачивались цветы багульника, иван-чая, создавая совместно с тихим покачиванием хвои особое звучание тайги, быть может, кажущееся ей, тайге, собственной тишиной. Тайга знала и другие мгновения, когда молнии ударяли в стволы, расщепляя их, и возникали страшные пожары, или когда бураны начинали свое волчье вытье, креня и ломая деревья и насыпая на деревенские дворы столько снега, что по утрам невозможно было открыть двери и приходилось их рубить изнутри.
Люди, знавшие тайгу, создали много преданий и песен о ее жестокости, но знали они и ее доброту, которая раскрывалась часто перед ними в ласковом выглядывании зелено-розовых пузатеньких таежных клубничин, в матово посвечивающих голубичных кустах, в ослепительных кровяных сгустках костяники, в алых брызгах брусники, застывших на темных лакированных листах, и в шумном вспорхе глухаря, несущего в своем зобу сладкую тяжесть ягод, подаренных ему тайгой.
Сережа набрел на зимовье, дверь которого снаружи была приперта еще свежей чуркой. По всем таежным законам, уже известным и ему, там должно было быть хоть что-нибудь оставлено для следующего путника. Сережа открыл дверь. На столе он увидел начатую пачку соли, несколько коробков спичек и прикрепленных к
Сережа наткнулся на одинокую могилу, на которой лежал гранитный валун. Креста не уцелело, а может быть, его и не было. Сквозь мох, наросший на валуне, Сережа прочел грубо высеченную надпись: «Тимофей Шадрин, старатель. 1902». Сережа наклонился над валуном, сдирая мох пальцами, и под его рукой явилось: «Ничо худого не исделал». Сережа постоял немного над могилой, чувствуя холод, переданный ему надгробьем в кончики пальцев, и пошел дальше. Много погибло в этих местах людей, приходивших из разных краев в опорках и с лотками за благословенным проклятым золотишком, и Сереже вдруг почудилось, что где-то между стволами до сих пор неумирающе и тревожно бродят их тени. А иногда они шли сюда и в одиночку, и некому было выцарапать на валунах их имена. Ниточки, может быть, никогда и не найденного ими золотого песка вдруг протянулись откуда-то к Сереже, переплелись со светящимися ниточками капель, сорвавшихся с ведра старухи, пожелавшей ему хорошей дороги.
«Ничо худого не исделал», — повторил про себя Сережа, стараясь навсегда запомнить это безыскусное определение чьей-то незнакомой ему человеческой жизни, но которая уже представилась ему неотделимой от его собственной, еще только начинающейся.
Сережа вырос в городе под сенью памятника великому человеку, который «Россию вздернул на дыбы». Сережа видел памятники и другим полководцам, революционерам, писателям, ученым. Это было каменной данью их величию. Но таежный валун был памятником, поставленным только за то, что какой-то старатель никому не сделал ничего плохого, то есть за его добрую душу, а не за исключительность. Можно ли считать доброту саму по себе величием, достойным памятников? Кто в возрасте Сережи не думал о славе! Но сегодня, когда Сережа наткнулся на этот валун, мысли о славе поблекли, ушли куда-то в сторону, и ему хотелось быть хотя бы просто хорошим человеком, ничего никому плохого не «исделавшим».
Тайга как будто чувствовала все чистое, наполнявшее его, и отвечала ему ровным шумом, похожим на звучащую память об истории, — память, вобравшую в себя столько страшного, но не переставшую быть от этого чистой.
Сережа вдруг вздрогнул. Прямо перед ним на тропу выбежал из кустов медвежонок. Медвежонок был еще полон неразумной радости жизни, не смешанной с осторожностью, и не испугался. Медвежонок подбежал к замершему Сереже, заурчал, поблескивая влажным черным носом и любопытными детскими глазками, начал тереться о его джинсы, забирая и царапая их своими дружелюбными, но все же медвежьими зубами. Сережа знал по рассказам, что где-то рядом должна быть медведица и что встреча с ней не сулит ничего доброго. Сережа, не двигаясь с места, вынул складной туристский нож и раскрыл его. Тяжело зашумели кусты боярышника. Из них вывалилась бурая огромная туша медведицы с колючками, застрявшими в шерсти. Медведица остановилась и посмотрела в глаза Сереже. Глаза были спрашивающими, в них не было никакой злобы. Медведица медленно обошла Сережу со спины. Самое страшное, когда она оказалась сзади. Сережа слышал ее хрипловатое дыхание, ее запах. Но Сережа знал, что шевелиться нельзя. Медведица вынырнула из-за его спины, схватила медвежонка зубами за шкирку, оттянула рывком от Сережи, погнала непослушного сынишку затрещинами в кусты. Сережа не шевелился, пока вдали не затихли треск сучьев и рычание. Туристский нож так и прыгал в его руке. Сережа взглянул на нож и вдруг понял, что раскрыл его ложкой! И тогда он, наконец-то, рассмеялся, хотя именно сейчас его колени и начали дрожать. Сережа даже бил по коленям кулаками, а они все не унимались. Он пошел дальше и в просвете между стволами увидел медведицу, которая плыла по реке, зубами придерживая за загривок медвежонка.