Арденны
Шрифт:
«Когда он вошел, в высокой черной фуражке, я поняла, что это опасный мужчина…»
Голос Марлен на старой, заигранной пластинке затих, раздавалось лишь шипение иглы по крутящейся поверхности диска.
Оберштурмбаннфюрер СС Скорцени, оставив фужер с виски на столе и недокуренную сигарету в пепельнице, подошел к проигрывателю и поставил пластинку сначала, потом снова улегся на диван, затянувшись сигаретой. Сегодня он вспомнил Марлен и их прощание. Он понимал, как она страдала. Его собственная боль, которую он старался заглушить спиртным, заставляла вспоминать и понимать Марлен. Тогда он прекрасно знал, что она уезжает из-за него. Потому что не может вынести, что он так холодно и бесповоротно решил поставить
— Она была права, Алик, — после долгого молчания произнес он, обращаясь к другу.
Науйокс сидел в кресле и так же молча курил, размышляя над какой-то бумагой.
— Кто? — не понял он.
— Она, — Скорцени кивнул в сторону проигрывателя. — Марлен Дитрих. Я несчастлив.
— Брось, — поморщился Алик, — кто теперь может быть счастлив, когда английская бомба в любой момент может шарахнуть по макушке? Война. Знаешь, — он оживился и, видимо, желая повеселить Отто, лукаво произнес: — я, вообще, тебе завидую. Вот видишь, Ирма мне написала, сколько ей надо на расходы. У меня волосы дыбом, куда ей все это. А тебе совсем не надо тратить денег.
Скорцени недоуменно поднял бровь, не понимая, при чем тут это.
Но Алик бодро продолжал:
— Нет, я, конечно, очень люблю Ирму, кто спорит. Но я же — не банк. И даже не обергруппенфюрер. У меня жалованье поменьше. Сердце кровью обливается, когда она идет тратить мою зарплату. Видишь? — он махнул листком. — Тут на три месяца вперед. Большевики уже будут в Берлине, а Ирма все еще будет расплачиваться с кредиторами. Если они, конечно, не разбегутся от страха. А у тебя — полный порядок — никаких расходов, все на государственном обеспечении. Маренн получает не меньше, чем ты сам, к тому же ей доплачивают за степень, за работу в боевых условиях, еще черт знает за что. И, кроме всего прочего, она получает от государства пособие как мать погибшего солдата, тем более героя. Джилл — тоже обеспечена. Ей хватает жалованья. В общем, никаких проблем.
— Кроме одной, — поправил его Скорцени.
— Какой? — удивился Алик.
— Что Маренн, собственно, мне никто. Она живет совершенно отдельной, самостоятельной жизнью.
— Мы с Ирмой тоже не расписаны и не обвенчаны, — возразил Науйокс. — Но это ведь ничего не меняет. Деньги все равно надо тратить.
— Твоя Ирма постоянно с тобой. Она любит и ждет тебя, — Скорцени произнес эти слова намеренно равнодушным тоном, но в голосе предательски прорвалась тщательно скрываемая тоска. — Она любит и ждет только тебя, — повторил он задумчиво.
Алик промолчал. Он наблюдал, как пепел с сигареты медленно падает на ковер, и ничего не отвечал. Потом произнес негромко:
— Не всегда было так. Но я стараюсь не вспоминать.
Скорцени зло усмехнулся.
— Лучше всех Шелленбергу, — с сарказмом произнес он. — Ему не надо тратиться на любовницу. Утехи в Гедесберге обходятся бесплатно. Всем надо содержать любовницу, а Шелленбергу — нет. Вот здорово, — и, не сдержавшись, он с яростью швырнул недопитую бутылку виски в патефон. Раздался пронзительный визг иглы по пластинке, звон разбитого стекла. Аппарат опрокинулся, пластинка упала на пол и разлетелась на куски. Разлитая по тумбочке пахучая коричневая жидкость стекала на ковер собираясь в большое темное пятно, похожее на лужу крови.
Немецкая овчарка Вольф-Айстофель, недовольно фыркнув, вышла из-под стола и улеглась на свободное кресло.
— Ты разбудил собаку, — заметил Алик и пожал плечами. — По-моему, ты преувеличиваешь. К тому же тебе представляется шанс поквитаться с соперником. Ты отправляешься с ней в Арденны. На свежем воздухе, вдали от Берлина, знаешь ли…
— Не иронизируй. Арденны — не курорт. Я бы предпочел, чтобы они остались в Берлине. И она, и Джилл.
— А что же Кальтенбруннер? Ты был у него? Что он сказал?
— Пока ничего. Насупился и обещал подумать. То, что Джилл не поедет, я почти уверен. Ради этого она сейчас поехала в Гедесберг к Шелленбергу. В случае, если Кальтенбруннер упрется, тот надавит через рейхсфюрера. Возможно, поедет она сама. Но мне бы не хотелось, чтобы Шелленберг лез в это дело. Операцию планировали без него.
— Как же без него? Он начальник Управления и, конечно, в курсе всего. Кальтенбруннер шага не сделает, не заручившись поддержкой рейхсфюрера, он трусоват, а тот всегда сообщит Шелленбергу, у них удивительное взаимопонимание. Впрочем, если он надавит и в список внесут Маренн, ты чем недоволен? Что бы там ни случилось, она будет под твоей защитой. А строить глазки и стрелять, между прочим, — я даже и не знаю, кто лучше справится и с тем и с другим одновременно.
— Ей лучше всего оставаться дома.
Скорцени подошел к шкафу, достал бутылку коньяка, плеснул в рюмку.
— А кто против? — Алик усмехнулся. — Тут все за. Кроме Кальтенбруннера. А он заместитель Гиммлера. И все. Приехали. А Марлен, я слышал, — Алик кивнул на разбитую пластинку, — теперь для американцев выступает. Наверняка в Арденны приедет. Так что если вы в американскую форму оденетесь да джипами обставитесь, она и для вас споет. Еще встретитесь.
— Мне не хотелось бы, — Скорцени пожал плечами. — Ведь тогда ее придется убить. У нас приказ — убивать всех.
Прислонившись спиной к стенке окопа, капитан Джеймс Монтегю поднял голову. Высокие заснеженные сосны, казалось, устремлялись ввысь, к высокому голубеющему небу. Какой краской передать эту ускользающую синеву? Смешать кобальт и ультрамарин? Небо над головой напоминало ему по цвету воды Ла-Манша — когда дует восточный ветер, они мутнеют, покрываются рябью, а у песчаного берега вскипают мелкими сердитыми бурунами, а потом утихомириваются так же неожиданно и сияют под высоким прозрачным небом, переливаясь неуловимым кобальтом и ультрамарином. Чайки с криками носятся над водой, то и дело ныряя вниз в поисках корма, и их серые перья искрятся от соленых брызг. Сколько времени провел он на берегу в рассветные часы, пытаясь передать на холсте волшебство природы? Он ставил по нескольку мольбертов, и как только свет менялся, начинал новое полотно. Он писал Ла-Манш почти сорок пять раз, и ни одна из картин не походила на предыдущую. И ни в одной он не поймал истинного цвета. Небо ослепляло, от его радостной голубизны кружилась голова. Джеймс закрыл глаза. И вдруг… он услышал музыку. Кто-то играл на рояле «Лунную» Бетховена. Спокойная, романтическая, она звучала как-то по-особенному. Сначала у Джеймса мелькнула мысль — он задремал, и «Лунная» слышится ему во сне. Он открыл глаза. Но музыка не исчезла. Она еще тонула в редких автоматных очередях — на флангах продолжалась перестрелка с немцами, — стонах раненых, криках команд, отдаленном уханье пушек. Но стрельба вскоре стихла, а музыка осталась.
— Пит, это что? Радио? — Монтегю окликнул одного из солдат своего взвода. — Кто это включил?
— Никак нет, сэр, — ответил тот. — Похоже, немцы музицируют. Вот взгляните, — он протянул Монтегю бинокль.
Джеймс взял, поднес к глазам, всмотрелся. Действительно, музыка доносилась с немецкой стороны, с развалин бельгийской деревни, которую они только что штурмовали и вынуждены были откатиться, столкнувшись с упорным сопротивлением. Солнце, пробиваясь сквозь дым, золотистыми стрелами скользило по остроконечным остовам стен, точно в растерянности, заглядывало в пустые глазницы окон разрушенных домов.