Аргентинское танго
Шрифт:
Сверху… ее грудь…
Я не удивился бы, если бы ее грудь была обнажена.
Я не удивился бы, если бы ее грудь была закутана в прозрачный газ. В рыболовную сеть. В грубую мешковину. В любое тканое человеком полотно.
Но ее грудь была закована.
Закована в жесткую темную, как темный мед, медь.
Медь. Железо. Латы. Рыцарские латы.
Какой театр она, умалишенная, ограбила?! С какого Рыцаря Печального Образа латы стащила?!
Станкевич ударил кулаком в медный панцирь. Заорал: «Откуда ты это взяла?! Раздевайся сейчас же! До выхода осталось, кляча, всего пятнадцать минут! А ты даже еще не разогрелась! У-у-у,
Я, кажется, начинал понимать. Она переиграла весь сценарий! Она хотела все сделать по-другому! Хотела сама! Ей не нужен был никакой Станкевич!
Ей нужен был я.
Она проверяла меня на прочность.
«А ты… не отчебучишь ничего там, на сцене?.. Рисунок танца остается, надеюсь, тот же?..» Она пожала плечами. Что означало: а черт его знает!
И она снова натянула на себя черный балахон, приладила к лицу маску Смерти, запахнулась, закрылась локтем, и я проклинал все на свете, а особенно тот день, когда Родька эту испанскую авантюристку привел ко мне.
И мы вышли на сцену, а зал сначала взорвался, потом притих. Зал будто молился нам тишиной.
Мария стала танцевать. Я забыл о себе. О своем танце. Меня не было. Она заполнила, заполонила все — и зал и небеса, и меня и себя. Она маячила передо мной черной Смертью. Она взмахивала надо мной руками, как взмахивает Смерть косой. Я, казалось, видел и чувствовал, как катится, скошенная, с плеч моя голова. Она падал на пол, застывала черной горой. Публика недоумевала: вот это наряд! Публика оторопела, когда Мария, при особо мощном минорном аккорде гитар — а на шоу «АУТОДАФЕ» нам аккомпанировала не одна, не две, не три — ни много ни мало двадцать гитар! целый оркестр! — после моего отчаянного жеста, когда я заслонился от смертного видения рукой: уйди! Не хочу! Я еще не твой! — внезапно сбросила балахон. Я пропустил тот миг, когда черный балахон Смерти сорвался с ее плеч и, несомый дикой музыкой — уже звучала не севильяна, а огненная, сумасшедшая ола, — полетел в дальний угол сцены. Мария танцевала босиком, так, как и надо было в древности танцевать фламенко. Все каблучки и туфельки придумали потом. Во времена Гойи кокетничали каблучками. Во времена Анниты Дамиани олу плясали босиком, а после этого танца женщина отдавалась мужчине, понравившемуся ей.
Публика пялилась и на ее грим. Это не было лицо женщины, испанки. Это было лицо языческой богини. Казалось, ожил древний иберийский идол. Она накрасилась странно — набелила смуглые щеки, отчего ее мордочка казалась мраморной, густо насурьмила брови, и что-то грозное, мужское появилось в лице, — а на виски и уши у нее с затылка свисали, спускались странные круги, будто колеса, — металлические? сплетенные из ниток? картонные?.. — а в мочках у нее висели такой же формы, но поменьше, тяжелые золотые серьги — как они не мешали ей танцевать! Позже я узнал, что таков был древний обрядовый наряд жительниц Пиренеев. Зал охнул, увидев ее в вызывающе сексуальной юбке и в медных латах, закрывших грудь, живот и спину.
Зал хотел наготы, а музыка гремела.
И я встал
Это был танец двух безумцев. Танец ожившей статуи и спятившего тореро. Я был тореро, а она была повелительница пиренейских быков, женщина-рыцарь, закованная в броню девственности и неприступности. Смерть обратилась в жизнь, но жизнь эта была медная, железная, как были железными все боги, которым люди служили от века — деньги, оружие, короны владык. И я должен был выпустить на свободу иную жизнь, теплую, горячую, живую.
Я вился вокруг нее веретеном. Я грубо ронял ее на пол. Я старался придвинуть губы к ее губам, чтобы поцелуем снять медное заклятие — напрасно. Я заносил руку над ее головой, будто бы в руке был кинжал, чтобы напугать: сейчас вонжу наваху под ребро! — ее ярко накрашенные губы усмехались. А гитаристы, ударяя по струнам, все убыстряли темп, а ола закручивалась в тугую пружину. Публика уже истомилась до последней степени. И мне удалось сорвать поцелуй с губ Марии. Настоящий. Горячий. Поистине любовный.
Ибо в ту минуту, когда я, взмокший от олы, целовал ее на сцене, я уже любил ее.
И — вот оно! Где, какие она нажала кнопки, заклепки на медной блестящей скорлупе? Тяжелый звон раздался — это латы падали, звеня, на доски сцены. И легкий шорох — это упала к ногам Марии розовая юбка в оборках. Когда я поднял голову, на ней уже не было древних иберийских украшений. Ни серег. Ни налобников. Ни этих жутких колес на ушах. Ни лат и юбки. Она была голая. Она смеялась. Только пот посверкивал над губой. И глаза блестели.
Выжженная земля Кастильи. Выжженные камни Пиренеев. Выжженная танцем жизнь.
Последние такты олы. Последний выход.
Я схватил ее в объятья. Она прижалась ко мне крепко, так крепко, будто была со мною в разлуке целую жизнь. Ее рука скользнула мне вниз, к развилке ног, где мой напрягшийся дротик уже готов был лететь навылет, сквозь нее. Я снова почувствовал на своих губах ее губы. Ее жаркие, влажные, потные губы — и чуть не спятил. Ее язык быстро лизнул мой язык, она оторвала лицо от меня и быстрее молнии опустилась передо мной на колени. И губы, что целовали миг назад мой рот, прижались к черной тонкой ткани трико, где под тонкой паутинной полоской трикотажа вставал на дыбы мой зверь, мой жеребец. Она совсем рехнулась, акт на сцене!
Ее губы нашарили там, внизу, под вот-вот готовой разорваться тканью трико, мое торчащее естество — и мгновенно вобрали, сжали, и зубы укусили, и я застонал, и, слава Богу, гитарные переборы заглушили этот стон, этот ужас.
«Мария, что ты делаешь, опомнись», — прошептал я, но разве она слышала мой жалкий шепот в буре музыки, поднявшейся вокруг нас! Гитары неистовствовали. Мария вскочила на ноги, запрокинулась, ее маленькие ножки резво, быстро побежали, перебирая, по навощенным доскам. Ола гремела. Гитаристы выжимали из инструментов последнюю кровь.
Мария еще раз обняла меня в танце, и я снова поцеловал ее — уже не помня себя, уже видя только ее одну, желая ее с невероятной силой. Публика вопила и хлопала в ладоши. Я чувствовал под своим животом, затянутым в черное трико, ее голый горячий живот. Я поразился тому, какая красивая была у нее грудь. У всех моих партнерш, с кем я танцевал раньше, у всех козочек кордебалета были груди, хоть немножко, да обвислые. Я никогда еще не встречал у женщины грудей совершенной формы. Две живых смуглых чаши, идеально ровные, гладкие, высоко поднимающиеся. И соски торчат как ягоды.