Аргентинское танго
Шрифт:
— Владеешь собой! Хвалю!
— Может, завидуешь?
— Еще слово — и я разнесу тебе башку!
— Не плюйся. Слюна летит. — Ким отряхнул рубаху. — Во сколько завтра начало шоу в Лужниках?
— В шесть вечера!
— Если ты спасуешь, мой киллер, не бойся. У тебя есть дублер. Я теперь так, старик, без дублеров не работаю. Без страховки, ха-ха.
— Кто мой дублер? — Он побледнел.
— Ее продюсер, кто же еще! Ха-ха-ха-ха!
Он побледнел еще больше.
— Неплохо придумано.
— Я же тебе говорил, что я классный придумщик! А-ха-ха-ха-ха!
Ветки
Сейчас здесь утро. А в Аргентине вечер. И они с Иваном там сейчас пляшут свои беспечные и огненные танцы. Беспечные? Ах, как весело, беспечно пляшет на опилках на круглой арене свой танец тореро с быком. И публика хохочет, грызет шоколадки, кидает на арену розы и кричит: «Оле!»
И грохочет, грохочет, грохочет дикое, грозное болеро. Это идет война. Это грохочут железные машины необъявленной войны. Это взрываются мощные мины тайной войны. Это сжирает всех живых и живущих призрачная и неизбежная война, выдуманная ими самими.
Они прилетают завтра.
Все всегда будет завтра, ты разве не знаешь об этом?
— Аркадий, — сказал он и сам не узнал своего голоса, — Аркадий, тебе что, больше в жизни делать нечего, как преследовать эту женщину?
— Я не хочу оставлять ее тебе! И Ивану! И никому!
— Тогда убей меня! И ее! Сам! Зачем тебе лишние хлопоты?
Беер опустил голову. Опустил револьвер. Отшагнул к двери.
— Зачем? Чтобы сделать то, что я хочу. Ты разве не знаешь, что самое большое счастье — это когда человек делает в жизни то, что хочет?
Грохот обвала погребал все под собой. Музыка рушилась, падала, гремела. Грохот и лязг военного металла наваливались, закладывало уши, замирало дыханье. Невозможно было дышать внутри сплошного грохота, стального дождя. Оркестр, разъярясь, шел лавиной, стеной ужаса. Железо, сталь, металл, и внутри грохота и лязга — два жалких человеческих тела, две жизни, мечущихся, жаждущих жить. Мужчина и женщина. Это они развязали войну. Все на свете войны развязаны из-за любви. Из-за любви и ненависти. Деньги — это только лишь жалкое платье войны. Его рванешь — и оно падает наземь, и война стоит перед тобой голая, и ты видишь, как кроваво смеется ее большой уродливый рот.
Мужчина рванул женщину за руку к себе. Зал замер. Многие встали из кресел. Столпились в проходах между рядов. Музыка ритмично грохотала, наступая, и в грохоте тонул железный мерный пульс маленького барабанчика. И все же четкий железный ритм был слышен, поднимался над морем гибели и огня, и все содрогались от мерных, ритмичных ударов: там, та-та-та-там, та-та-та-там.
И женщина толкнула рукой мужчину в грудь. И он пошатнулся.
И мужчина рванулся вперед и занес над женщиной руку.
И она откинулась назад так низко, что ее черные завитые волосы коснулись досок сцены.
И мужчина навис над нею, как коршун.
И она упала на доски, как подстреленная белая лебедь.
И музыка, дойдя до страшной, смертной высоты, внезапно рухнула вниз — и пропала.
Как провалилась.
Как будто ее тоже убили.
И настала огромная тишина.
НАДЯ
Он сам позвонил мне.
Он, золотой мой, драгоценный, сам позвонил мне!
Я была на седьмом небе от радости.
Он позвонил и сказал: «Надечка, мы прилетаем послезавтра, и у нас большое шоу в Лужниках, а завтра у нас премьера шоу „Латинос“ в Буэнос-Айресе, пожелай мне ни пуха ни пера…» Он так и сказал — не «нам», а «мне». И я крикнула в трубку, задыхаясь от волненья, от любви и горечи: «Иван Кимович, ни пуха ни пера!» И я услышала, сквозь треск и дикие помехи, как из космоса он говорил со мной, но все-таки я услышала, как он тихо сказал мне: «Надюша, Надюшечка, я не могу тебя послать к черту, ты понимаешь, ты же такая добрая, такая нежная, я могу тебя только мысленно поцеловать…» И я услышала в трубке странный чмок. И догадалась: это он поцеловал трубку, чтобы я услышала. И я вся стала красная, просто пунцовая, как из бани, вся потом покрылась! И чуть в обморок около этого старого бабкиного телефона не грохнулась!
«Я вас тоже целую, Иван Кимович! — крикнула я отчаянно. — Я послезавтра обязательно буду на шоу! Не потому, что мне надо будет гримировать Марию Альваровну! А потому, что… — На миг, только на миг задумалась я. Это вылетело из меня помимо моей воли. — Потому что я люблю вас, Иван Кимович! Люблю!»
Выкрикнула — и испугалась. Сердце зашлось.
И трубку кинула на рычаги, как если б это была ядовитая змея.
И сидела, молчала, прижимая ладони к щекам, и мысли неслись в головенке по кругу, по кругу, как белка в колесе, мелькали, и спицы мелькали, и пятна света бесились и вздрагивали, и пространство между Буэнос-Айресом и Москвой сжималось неотвратимо, и Атлантический океан плескался на кухне в грязной кошачьей миске. И я подумала снова, в тысячный раз: я провинциальная дура, уродка, невзрачная хлебная крошка, объедок, огрызок, я двух слов связать не умею, у меня нос набок, у меня улыбка кривая, а он — артист и гений, и что я такое для него?! А она, она, что рядом с ним, его красотка, его ведьма, его баба, его девка, что спала со всеми, с кем не лень, это же сразу видно, на ней негде пробы ставить, она… что она сделала для него?! Танцует с ним? Так это же ее работа, стервы! Хоть бы ребенка ему родила, что ли!
Ребенка. Ребенок. Мысли прекратили бежать по умалишенному кругу. Остановились. Застыли.
Ребенок. Я рожу ему ребенка. Я пересплю с ним и рожу ему ребенка.
Дура, ты же уродка! Он же не захочет лечь с тобой! Он, красавец… знаменитость…
Я, положив дрожащую руку на телефонную трубку, словно заклиная телефон не звонить больше, сказала сама себе, слизывая слезы с губы:
— Ты не смогла родить ему ребенка. Ты только пляшешь с ним, задираешь ноги к потолку. А ему просто нужно ребенка. И я рожу ему ребенка. Я.