Архипелаг ГУЛАГ. 1918-1956: Опыт художественного исследования. Т. 3
Шрифт:
Тогда и тяжело говорить, когда слишком много есть, чту сказать. А тут ещё всё пришито, и при каждом шевелении чувствую.
Но всё-таки приготовлена у меня главная тирада, и кажется ничто не должно дёрнуть. Вот я им о чём: откуда это взялось представление (я не допускаю, что — у них), будто лагерю есть опасность стать курортом, будто если не населить лагерь голодом и холодом, то там воцарится блаженство? Я прощу их несмотря на недостаточность личного опыта представить себе частокол тех лишений и наказаний, который и составляет самое заключение: человек лишён родных мест; он живёт с тем, с кем не хочет; он не живёт с тем, с кем хочет (семья, друзья); он не видит роста своих детей; он лишён привычной
Нет, эта мысль не толкает их во лбы. Они не качнулись в стульях.
Так ещё шире: мы хотим ли вернуть этих людей в общество? Почему тогда мы заставляем их жить в окаянстве? Почему тогда содержание режимов в том, чтобы систематически унижать арестантов и физически изматывать? Какой государственный смысл получения из них инвалидов?
Вот я и выложился. И мне разъясняют мою ошибку: я плохо представляю нынешний контингент, я сужу по прежним впечатлениям, я отстал от жизни. (Вот это моё слабое место: я действительно не вижу тех, кто там сейчас сидит.) Для тех изолированных рецидивистов всё, что я перечислил, — это не лишение вовсе. Только и могут их образумить нынешние режимы. (Дёрг, дёрг, — это их компетенция, они лучше знают, кто сидит.) А вернуть в общество?… Да, конечно, да, конечно, — деревянно говорят старички, и слышится: нет, конечно, пусть там домирают, так спокойней.
А — режимы? Один из очаковских старичков — прокурор, тот в голубом, со звездой на груди, а седые волосы редкими колечками, он и на Суворова немного похож:
— Мы уже начали получать отдачу от введения строгих режимов. Вместо двух тысяч убийств в год (здесь это можно сказать) — только несколько десятков.
Важная цифра, я незаметно записываю. Это и будет главная польза посещения, кажется.
Кто сидит! Конечно, чтобы спорить о режимах, надо б и знать, кто сидит. Для этого нужны десятки психологов и юристов, которые бы поехали, беспрепятственно говорили бы с зэками, — а потом можно и поспорить. А мои лагерные корреспонденты как раз этого-то и не пишут: за что они сидят и товарищи их за что. [140]
140
Ну как вообразить всех этих разнообразных рецидивистов! Вот в Тавдинской колонии сидит 87-летний бывший офицер — царский, да наверно и белый. К 1962 году он отбыл 18 лет второй двадцатки. Окладистая борода, учётчик на производстве рукавиц. Спрашивается: за убеждения молодости — может быть сорок лет тюрьмы многовато? И сколько таких судеб, не похожих на другие!
Общая часть обсуждения закончена, мы переходим к специальной. Да комиссии и без меня всё тут ясно, у них всё уже решено, я им не нужен, а просто любопытно посмотреть.
Посылки? Только по 5 килограммов и та шкала, что сейчас действует. Я предлагаю им хоть удвоить шкалу, да сами посылки сделать по 8 кг, — "ведь они ж голодают! кто ж исправляет голодом?!".
"Как — голодают? — единодушно возмущена комиссия. — "Мы были сами, мы видели, что остатки хлеба вывозятся из лагеря машинами!" (то есть надзирательским свиньям).
Что — мне? Вскричать: "Вы лжёте! Этого быть не может!" — а как больно дёрнулся язык, пришитый через плечо к заднему месту. Я не должен
— Но ведь государство ничего не теряет, если будет больше посылок!
— А кто будет пользоваться посылками? — возражают они. — В основном богатые семьи (здесь это слово употребляют — богатые, это нужно для реального государственного рассуждения). — Кто наворовал и припрятал на воле. Значит, увеличением посылок мы поставим в невыгодное положение трудовые семьи!
Вот режут, вот рвут меня нити! Это — ненарушимое условие: интересы трудовых слоёв — выше всего. Они тут и сидят только для трудовых слоёв.
Я совсем, оказывается, ненаходчив. Я не знаю, что им возражать. Сказать: "нет, вы меня не убедили!" — ну и наплевать, чту я у них — начальник, что ли?
— Ларёк! — наседаю я. — Где же социалистический принцип оплаты? Заработал — получи!
— Надо накопить фонд освобождения! — отражают они. — Иначе при освобождении он становится иждивенцем государства.
Интересы государства — выше, это пришито, тут я не могу дёргаться. И не могу я ставить вопроса, чтобы зарплату зэков повысили за счёт государства.
— Но пусть все воскресенья будут свято-выходными!
— Это говорено, так и есть.
— Но есть десятки способов испортить воскресенье внутри зоны. Оговорите, чтоб не портили!
— Мы не можем так мелко регламентировать в Кодексе.
Рабочий день — 8 часов. Я вяло выговариваю им что-то о 7-часовом, но внутренне мне самому это кажется нахальством: ведь не 12, не 10, чего ещё надо?
— Переписка — это приобщение заключённого к социалистическому обществу! — (вот как я научился аргументировать). — Не ограничивайте её.
Но не могут они снова пересматривать. Шкала уже есть, не такая жестокая, как была у нас… Показывают мне и шкалу свиданий, в том числе «личных», трёхдневных, — а у нас годами не было никаких, так это вынести можно. Мне даже кажется шкала у них мягкой, я еле сдерживаюсь, чтобы не похвалить её.
Я устал. Всё пришито, ничем не пошевельнёшь. Я тут бесполезен. Надо уходить.
Да вообще из этой светлой праздничной комнаты, из этих кресел, под ручейки их речей лагеря совсем не кажутся ужасными, даже разумными. Вот — хлеб машинами вывозят… Ну не напускать же тех страшных людей на общество? Я вспоминаю рожи блатных паханов… Десять лет не сидемши, как угадать, кто там сейчас сидит? Наш брат политический — вроде отпущен. Нации — отпущены…
Другой из противных старичков хочет знать моё мнение о голодовках: не могу же я не одобрить кормление через кишку, если это — более богатый рацион, чем баланда? [141]
141
Только от Марченко мы узнаём их новый приём: вливать кипяток, чтобы погубить пищевод.
Я становлюсь на задние лапы и реву им о праве зэка не только на голодовку — единственное средство отстаивания себя, но даже — на голодную смерть.
Мои аргументы производят на них впечатление дикое. А у меня всё пришито: говорить о связи голодовки с общественным мнением страны я же не могу.
Я ухожу усталый и разбитый: я даже поколеблен немного, а они — нисколько. Они сделают всё по-своему, и Верховный Совет утвердит единогласно.
Министр Охраны Общественного Порядка Вадим Степанович Тикунов. Что за фантастичность? Я, жалкий каторжник Щ-232, иду учить министра внутренних дел, как ему содержать Архипелаг?!..