Архипелаг ГУЛАГ. Книга 2
Шрифт:
Или отказчики, получившие десятку вместо расстрела.
Так это понравится – давать вторые сроки, такой это смысл внесёт в жизнь оперчекотдела, что, когда кончится война и уже нельзя будет поверить ни в заговоры, ни даже в пораженческие настроения, – станут сроки лепить по бытовым статьям. В 1947 в сельхозлаге Долинка каждое воскресенье шли в зоне показательные суды. Судили за то, что, копая картошку, пекли её в кострах; судили за то, что ели с поля сырую морковь и репу (что сказали бы барские крепостные, посидев на одном таком суде?!); и за всё это лепили по 5 и 8 лет по только что изданному великому Указу «четыре шестых». Один бывший «кулак» уже кончал десятку. Он работал на лагерном
Но не самими цифрами лет, не пустой фантастической длительностью лет страшны были эти вторые сроки – а как получить этот второй срок? как проползти за ним по железной трубе со льдом и снегом?
Казалось бы – что уж там лагернику арест? Арестованному когда-то из домашней тёплой постели – что бы ему арест из неуютного барака с голыми нарами? А ещё сколько! В бараке печка топится, в бараке полную пайку дают – но вот пришёл надзиратель, дёрнул за ногу ночью: «Собирайся!» Ах, как не хочется!.. Люди-люди, я вас любил…
Лагерная следственная тюрьма. Какая ж она будет тюрьма и в чём будет способствовать признанию, если она не хуже своего лагеря? Все эти тюрьмы обязательно холодны. Если недостаточно холодны – держат в камерах в одном белье. В знаменитой воркутинской Тридцатке (перенято арестантами от чекистов, они называли её так по её телефону «30») – дощатом бараке за Полярным Кругом, при сорока градусах мороза топили угольной пылью – банная шайка на сутки, не потому, конечно, что на Воркуте не хватало угля. Ещё издевались: не давали спичек, а на растопку – одну щепочку, как карандаш. (Кстати, пойманных беглецов держали в этой Тридцатке совсем голыми; через две недели, кто выжил, – давали летнее обмундирование, но не телогрейку. И ни матрасов, ни одеял. Читатель! Для пробы – переспите так одну ночь! В бараке было примерно плюс пять.)
Так сидят заключённые несколько месяцев следствия! Они уже раньше измотаны многолетним голодом, рабским трудом. Теперь их довести легче. Кормят их? – как положит III Отдел: где 350, где 300, а в Тридцатке – 200 граммов хлеба, липкого, как глина, немногим крупнее кусок, чем спичечная коробка, и в день один раз жидкая баланда.
Но не сразу ты согреешься, если и всё подписал, признался, сдался, согласился ещё десять лет провести на родном Архипелаге. Из Тридцатки переводят до суда в воркутинскую «следственную палатку», не менее знаменитую. Это – самая обыкновенная палатка, да ещё рваная. Пол у неё не настлан, пол – земля полярная. Внутри 7x12 метров и посредине – железная бочка вместо печки. Есть жердевые нары в один слой, около печки нары всегда заняты блатарями. Политические плебеи – по краям и на земле. Лежишь и видишь над собою звёзды. Так взмолишься: о, скорей бы меня осудили! скорей бы приговорили! Суда этого ждёшь как избавления. (Скажут: не может человек так жить за Полярным Кругом, если не кормят его шоколадом и не одевают в меха. А у нас – может! Наш советский человек, наш туземец Архипелага – может! Арнольд Раппопорт просидел так много месяцев – всё не ехала из Нарьян-Мара выездная сессия облсуда.)
А вот на выбор ещё одна следственная тюрьма – лагпункт Оротукан на Колыме, это 506-й километр от Магадана. Зима с 1937 на 1938. Деревянно-парусиновый посёлок, то есть палатки с дырами, но всё ж обложенные тёсом. Приехавший новый этап, пачка новых обречённых на следствие, ещё до входа в дверь видит: каждая палатка в городке с трёх сторон, кроме дверной, обставлена штабелями окоченевших трупов! (Это – не для устрашения. Просто выхода нет: люди мрут, а снег двухметровый, да под ним вечная мерзлота.) А дальше измор ожидания. В палатках надо ждать, пока переведут в бревенчатую тюрьму для следствия. Но захват слишком велик – со всей Колымы согнали слишком много кроликов, следователи не справляются, и большинству привезенных предстоит умереть, так и не дождавшись первого допроса. В палатках – скученность, не вытянуться. Лежат на нарах и на полу, лежат многими неделями. (Это разве скученность? – ответит Серпантинка. – У нас ожидают расстрела, правда, всего по несколько дней, но эти дни стоят в сарае, так сплочены, что когда их поят – то есть поверх голов бросают из дверей кусочки льда, так нельзя вытянуть рук, поймать кусочек, ловят ртами.) Бань нет, прогулок тоже. Зуд по телу. Все с остервенением чешутся, все ищут в ватных брюках, телогрейках, рубахах, кальсонах – но ищут не раздеваясь, холодно. Крупные белые полнотелые вши напоминают упитанных поросят-сосунков. Когда их давишь – брызги долетают до лица, ногти – в сукровице.
Перед обедом дежурный надзиратель кричит в дверях: «Мертвяки есть?» – «Есть». – «Кто хочет пайку заработать – тащи!» Их выносят и кладут поверх штабеля трупов. И никто не спрашивает фамилий умерших: пайки выдаются по счёту. А пайка – трёхсотка. И одна миска баланды в день. Ещё выдают горбушу, забракованную санитарным надзором. Она очень солона. После неё хочется пить, но кипятка не бывает никогда, вообще никогда. Стоят бочки с ледяною водой. Надо выпить много кружек, чтоб утолить жажду. Г. С. Митрович уговаривает друзей: «Откажитесь от горбуши – одно спасение! Все калории, что вы получаете от хлеба, вы тратите на согревание в себе этой воды!» Но не могут люди отказаться от куска даровой рыбы – и едят, и снова пьют. И дрожат от внутреннего холода. Сам Митрович её не ест – зато теперь рассказывает нам об Оротукане.
Как было скученно в бараке – и вот редеет, редеет. Через сколько-то недель остатки барака выгоняют на внешнюю перекличку. На непривычном дневном свете они видят друг друга: бледные, обросшие, с бисерами гнид на лице, с синими жёсткими губами, ввалившимися глазами. Идёт перекличка по формулярам. Отвечают еле слышно. Карточки, на которые отклика нет, откладываются в сторону. Так и выясняется, кто остался в штабелях – избежавшие следствия.
Все, пережившие оротуканское следствие, говорят, что предпочитают газовую камеру…
Следствие? Оно идёт так, как задумал следователь. С кем идёт не так – те уже не расскажут. Как говорил оперчек Комаров: «Мне нужна только твоя правая рука – протокол подписать…» Ну, пытки, конечно, домашние, примитивные – защемляют руку дверью, в таком роде всё (попробуйте, читатель).
Суд? Какая-нибудь лагколлегия – подчинённый облсуду постоянный суд при лагере, как нарсуд в районе. Законность торжествует! Выступают и свидетели, купленные III Отделом за миску баланды.
В Буреполоме частенько свидетелями на своих бригадников бывали бригадиры. Их заставлял следователь – чуваш Крутиков. «А иначе сниму с бригадиров, на Печору отправлю!» У латыша Бернштейна – бригадир Николай Ронжин (из Горького); выходит и подтверждает: «Да, Бернштейн говорил, что зингеровские швейные машины хороши, а подольские не годятся». Ну и довольно! Для выездной сессии Горьковского облсуда (председатель – Бухонин, да две местные комсомолки Жукова и Коркина) – разве не довольно? 10 лет!
Ещё был в Буреполоме такой кузнец Антон Васильевич Балыбердин (местный, тоншаевский) – так он выступал свидетелем вообще по всем лагерным делам. Кто встретит – пожмите его честную руку!
Ну и наконец – ещё один этап, на другой лагпункт, чтобы ты не вздумал рассчитываться со свидетелями. Это этап небольшой – каких-нибудь четыре часа на открытой платформе узкоколейки.
А теперь – в больничку. Если же нога ногу минует – завтра с утра тачки катать.
Да здравствует чекистская бдительность, спасшая нас от военного поражения, а оперчекистов – от фронта!