Архитектура забвения. Руины и историческое сознание в России Нового времени
Шрифт:
Дальше в «Письмах русского путешественника» Карамзин припоминает свое посещение развалин некогда принадлежавшего разбойникам замка. При виде этих руин в воображении путешественника возникают картины жизни его прежних обитателей: как они похищали ни в чем не повинных проезжающих, как заключали их в подземелья. Если помнить о постоянном самопогружении Карамзина, эта небольшая история приобретает аллегорическое звучание: в ней облекается в литературную форму та власть, которую руины обретают над воображением путешественника. И действительно, описание прерывается приказанием рассказчика самому себе: «„Стой, воображение!“ – сказал я сам себе и – заплатил два гроша сухой старухе и уродливому мальчику, которые показывали мне замок» [148] . Единственный способ, которым можно остановить полет фантазии, – это покинуть замок. Плата тем, кто показывал путешественнику замок, так сказать, нейтрализует воображение рассказчика и возвращает его к реальности настоящего.
148
Там же. С. 115.
Одним из самых ярких примеров живого мифотворчества в книге оказывается посещение бенедиктинского монастыря в Эрфурте. Прогулявшись по мрачному темному коридору, рассказчик восклицает:
Мне казалось, что я пришел в мрачное жилище фанатизма. Воображение мое представило мне сие чудовище во всей его гнусности, с поднявшимися от ярости волосами, с клубящеюся у рта пеною, с пламенными, бешеными глазами и с кинжалом в руке, прямо на сердце мое устремленным. Я затрепетал, и холодный ужас разлился по моим жилам. Из глубины прошедших веков загремели в мой слух адские заклинания; но, к счастию, в самую сию минуту пришел мой вожатый, и фантомы моего воображения исчезли [149] .
149
Карамзин Н. М. Письма русского путешественника. С. 183.
Здесь не до конца ясно, кто более фанатичен – придуманное «чудовище» или сам рассказчик, который создает
Карамзин в «Письмах…» ясно дает понять, что не приемлет узкорационалистического понимания душевной жизни. Само его желание путешествовать произрастает из внутренних потребностей сердца, «которое настроивает к мечтам наше воображение и заставляет нас искать радостей в неизвестности будущего!» [150] . Он часто жалуется на измельчание душ «в нынешние философские времена» [151] . Но одновременно Карамзин постоянно указывает на опасности, которые подстерегают людей, ведомых исключительно собственным воображением. По ходу путешествия рассказчик то и дело оказывается в ситуациях, когда воображение вовлекает его в рискованные с моральной, эротической или политической точки зрения предприятия. Многие из этих сцен слегка окрашены иронией и авторефлексией. Так, например, в римских банях в Лионе он превращается в вуайериста, а на развалинах замка Габсбургов радуется успехам притеснителей швейцарской демократии, хотя в других местах эту демократию прославляет. Иначе говоря, воображение ведет двойную игру с моральными и философскими убеждениями Карамзина, и результатом часто оказывается явная неспособность или нежелание рассказчика четко обозначить непротиворечивые идеологические позиции [152] .
150
Там же. С. 84.
151
Там же. С. 351.
152
Сходное амбивалентное отношение к идеологии прогресса пронизывает готическую повесть «Остров Борнгольм» (см.: Карамзин Н. М. Остров Борнгольм // Карамзин Н. М. Сочинения: В 2 т. Т. 1. М.; Л.: Худож. лит., 1964. С. 661–673). В ней Карамзин обращается к условностям готической литературы, сознательно вызывая у читателя ожидание темных, преступных и опасных событий, чтобы в конце просто щелкнуть его по носу, отказавшись потворствовать жажде мелодраматического, чтобы обращение к демонам прошлого не cмогло поставить под угрозу мораль и рациональное мышление. Более подробно см.: Шёнле А. Между «древней» и «новой» Россией: руины у раннего Карамзина как место modernity // Новое литературное обозрение. 2003. № 59. С. 125–141.
Суть того, о чем говорится в этих текстах, проясняется в альтернативе, которую Карамзин сформулировал при посещении «Храма Новой философии» в садах Эрменонвиля. Храм был спроектирован Рене-Луи де Жирарденом как памятник незавершенному зданию (неполному успеху) Просвещения. Согласно описанию самого Жирардена, каждая из шести полных колонн храма посвящена одному из главных европейских мыслителей XVII и XVIII веков (Монтескьё, Вольтеру, Ньютону, Декарту и другим), а седьмая, незаконченная, украшена провокативной надписью: «Кто довершит?» [153] Материалы для завершения строительства – капители, карнизы, необработанные каменные глыбы – разбросаны повсюду, однако, как замечает путешественник, «предрассудки мешают завершить здание» [154] . Этот храм в форме искусственных развалин был задуман как призыв к завершению проекта модернизации. Однако при этом его стилистика восходит к Храму Сивиллы в Тиволи, который, к слову сказать, представляет собой настоящие руины. Таким образом, наряду с идеями прогресса и совершенствования «Храм Новой философии» передает и смысловые оттенки упадка и разрушения. Сходная амбивалентность отражена в оставленных посетителями надписях на колоннах: «Одни думают, – замечает Карамзин, – что несовершенный ум человеческий не может произвести ничего совершенного; другие надеются, что разум в школе веков возмужает, победит все затруднения, докончит свое дело и воцарит истину на земном шаре» [155] . Путешественник, однако, не может присоединиться ни к одной из сторон в этом споре, и это зияние наилучшим образом характеризует колеблющееся отношение Карамзина к проблемам, которые поднимают Просвещение и его руины.
153
Girardin R. L. de. De la Composition des paysages: suivi de Promenade ou itin'eraire des jardins d’Ermenonville. Seyssel: Champ Vallon, 1992. P. 152–154.
154
Карамзин Н. М. Письма русского путешественника. С. 491.
155
Карамзин Н. М. Письма русского путешественника. С. 492.
Глава 2
Уроки московского пожара 1812 года
Мы вышли из города, освещенного самым великолепным в мире пожаром, образовавшим необъятную пирамиду, основание которой, как в молитвах верных, было на земле, а вершина в небесах. Луна показывалась на горизонте, полном пламени и дыму. Это было величественное зрелище; но чтобы оценить его, надо было или быть одному или быть окруженным умными людьми. Впечатления похода в Россию испорчены мне тем, что я совершал его с людьми, способными опошлить и уменьшить Колизей и море Неаполитанского залива.
156
Стендаль (Бейль А. М.). Москва в первые два дня вступления в нее французов в 1812 году. (Из дневника Стендаля) / Сообщ. В. Горленко, примеч. П. И. Бартенева // Русский архив. 1891. Кн. 2. Вып. 8. С. 495.
Пожар Москвы укрепил религиозное самосознание России и убежденность тех, кто отстаивал легитимность и необходимость самодержавного правления. В целом, как и следовало ожидать от страны, в которую вторглись иноземные захватчики, Россия объединилась не только для того, чтобы противостоять Grande Arm'ee, но и чтобы утвердить свою национальную избранность и особую миссию в европейской политике. В России, ощутившей себя невинной жертвой, сгладилось напряжение между различными социальными слоями: все спешили подтвердить свою верность царю и стихийно поднимались против оккупантов, охваченные чувством справедливости и движимые борьбой за собственное существование. Так, по крайней мере, гласит миф 1812 года. И действительно, в силу широкого распространения этот миф о всеобщем патриотическом подъеме послужил краеугольным камнем для определенного типа национализма [157] . Утверждение, что русские крепостные сохраняли верность помещикам несмотря на объявленное Наполеоном намерение их освободить, заставляло многих поверить в то, что для крестьянского сознания коллективное отождествление с Россией и ее правителем важнее материальных и личных интересов. Эта неожиданная верность правящей династии, в свою очередь, рассматривалась как свидетельство того, что русские сделаны из иного теста, чем жители других европейских стран. Миф 1812 года, возникший вскоре после поражения наполеоновской армии и возрождавшийся в нескольких критических ситуациях на протяжении XIX века, создал незыблемый образ описываемых им исторически важных событий, который начал давать трещины лишь в недавнее время [158] .
157
Литература о 1812 годе велика по объему, но не по оригинальности, хотя разговор о «мифе 1812 года» не должен затемнять тот факт, что в сочинениях историков с течением времени возникла большая вариативность. Критический обзор исторических работ о 1812 годе, опубликованных вплоть до перестройки, – обзор и сам по себе написанный с определенной идеологической позиции, но тем не менее ценный бескомпромиссным развенчанием многих стереотипов, – можно найти в работе: Троицкий Н. А. Отечественная война 1812 года: история темы. Саратов: Издательство Саратовского ун-та, 1991. Примеры присвоения мифа 1812 года см. в работе Ольги Майоровой, где обсуждаются причины, по которым война 1812 года была использована консервативно настроенными интеллектуалами 1860-х годов для возбуждения националистических настроений в ходе польского восстания 1863 года: Maiorova O. War as Peace: The Trope of War in Russian Nationalist Discourse during the Polish Uprising of 1863 // Kritika: Explorations in Russian and Eurasian History. 2005. Vol. 6. № 3. P. 501–534.
158
Александр М. Мартин ставит под вопрос многие аспекты этого мифа, см. его работу: Martin A. M. The Response of the Population of Moscow to the Napoleonic Occupation of 1812 // The Military and Society in Russia: 1450–1917. 2002. Vol. 14. P. 469–489, а также его монографию: Idem. Romantics, Reformers, Reactionaries: Russian Conservative Thought and Politics in the Reign of Alexander I. DeKalb: Northern Illinois University Press, 1997. Появились работы, ставящие под сомнение исходные идеологические построения, и в современной российской историографии. См., например: Попов А. И. Великая армия в России. Погоня за миражом. Самара: ООО НТЦ, 2002. Попов отвергает представление о «спонтанном» народном подъеме, показывая важную роль царских чиновников и церкви в организации «народной войны» против захватчиков (см. с. 126–133).
Разумеется, вопрос о виновниках московского пожара обсуждался многими поколениями историков. Исследования российских ученых прошли через несколько фаз – от гордости за то, что москвичи были готовы сжечь свой город, чтобы досадить врагу, и до гнева за приписываемые Наполеону разрушения [159] . Однако до сих пор многие вопросы вызывают споры, в том числе участие русских крестьян в грабежах и разрушениях, опасения и неуверенность царя и его приближенных (в особенности по отношению к созыву ополчения и, соответственно, вооружению народа), предполагаемое самопожертвование российского дворянства, роль церкви в антинаполеоновской пропаганде наряду со случаями явной нелояльности священников в провинциальных городах, поведение на оккупированных территориях этнически нерусских войск, восприятие оккупантов рядовыми москвичами, масштабы восстаний крепостных против помещиков, а также спонтанное «партизанское» сопротивление крестьян захватчикам. В последние годы были выявлены различные нюансы и детали, ранее затемнявшиеся доминирующим историческим нарративом. Непосредственная идейная, моральная и художественная реакция на разрушение Москвы – один из тех вопросов, на которые еще предстоит дать развернутый ответ в ходе публичного обсуждения. Если снять поверхностные наслоения, то обнаружится множество разнородных интерпретаций «наследия великого пожара». Причины пожара Москвы и уроки, которые можно извлечь из этого события, имеют весьма различные трактовки. В этой главе мы, во-первых, дадим обзор различных мнений, высказывавшихся на этот счет, в период, непосредственно последовавший за захватом Москвы, еще до того как сформировался «миф 1812 года». Затем обратимся к трем литературным интерпретациям московского пожара, предложенным в романе Михаила Загоскина «Рославлев, или Русские в 1812 году», в наброске Пушкина «Рославлев», а также в «Войне и мире» Льва Толстого. Все эти произведения отмечают пожар 1812 года и дают свою интерпретацию этих событий, выявляющую роль философии Просвещения в разрушении города. Более того, Загоскин и Толстой касаются еще и особой темы – вопроса об эстетическом восприятии развалин Москвы и об этических последствиях разрушения города.
159
Статья А. А. Смирнова о московском пожаре в недавно вышедшей энциклопедии, посвященной войне 1812 года, ясно указывает, что ответственность за сожжение Москвы лежит в огромной степени на городских властях. См.: Смирнов А. А. Московский пожар // Отечественная война 1812 года: Энциклопедия. М.: Росспэн, 2004. С. 482–483. См. также: Троицкий Н. А. Великий год России. М.: Мысль, 1988. С. 189–195; Попов А. И. Указ. соч. С. 178–183. В противоположность этому, в благословленной патриархом Алексием II военной истории сожжение Москвы все еще представляется как результат разграбления города французами. См.: Фролов Б. П. «Да, были люди в наше время…»: Отечественная война 1812 года и заграничные походы русской армии. М.: Animi Fortitudo, 2005. C. 331–332. Обсуждение различных изменений трактовок события в советской исторической науке см.: Смирнов А. А. Эволюция взглядов отечественных историков на причины пожара Москвы в 1812 г. // Москва в 1812 году: Материалы конференции. М.: Мосгорархив, 1997. С. 20–24. См. также: Тартаковский А. Г. Показания русских очевидцев о пребывании французов в Москве в 1812 году. (К методике источниковедческого анализа) // Источниковедение отечественной истории. № 1. М.: Наука, 1973. С. 232–273.
Обвиняя в пожаре французов, Александр I издал «Известие из Москвы от 17 сентября» – официальный документ, написанный адмиралом А. С. Шишковым и положивший начало представлениям о беспрецедентном поведении французской армии. Шишков писал о примерах «лютости и злобы, каких в бытописаниях самых грубейших африканских и американских обитателей тщетно будет искать» [160] . Такое исключительное по жестокости поведение не могло явиться сразу – продолжал он: «Человеческая душа не делается вдруг злою и безбожною. Она становится таковою мало-помалу, от примеров, от соблазна, от общего и долговременно разливающегося яда безверия и развращения» [161] . Шишков осторожно избегал предположений о том, что причиной разрушений послужила анархия, возвращение к гоббсовому естественному состоянию. Не писал он и о том, что бедствия стали результатом какого-то эпохального политического события, такого как Французская революция или приход к власти Наполеона. В его интерпретации происходившее было скорее следствием социальных условий и морального оправдания бесчеловечных поступков «обычаями и законами» [162] . Французская революция, по Шишкову, сама по себе была только результатом этой атеистической культуры, уходящей корнями в философию Просвещения, которую адмирал характеризовал как «адские, изрыгнутые в книгах их лжемудрствования» [163] . Таким образом, проблема заключалась в определенных социальных и моральных образцах поведения, принятых элитарной культурой, и ответ на вопрос, в чем состоит ее решение, Шишков считал самоочевидным. Он предлагал, «прервав… все нравственные связи» с французами, «возвратиться к чистоте и непорочности наших нравов», а «между злом и добром поставить стену» [164] . С его точки зрения, руины Москвы живо иллюстрировали оправданность изоляционизма.
160
Шишков А. С. Известие из Москвы от 17 сентября; Краткие записки, веденные в бывшую с французами в 1812 и последующих годах войну // Шишков А. С. Собрание сочинений и переводов. СПб.: Императорская Академия наук, 1834. Т. 16. С. 41. Общее обсуждение взглядов и принципов Шишкова см.: Martin A. Romantics, Reformers, Reactionaries… P. 15–38.
161
Шишков А. С. Известие из Москвы от 17 сентября. C. 44.
162
Там же. С. 45.
163
Там же.
164
Там же. С. 46. См. детальный анализ позиции Шишкова по этому вопросу: Зорин А. Кормя двуглавого орла… Литература и государственная идеология в России в последней трети XVIII – первой трети XIX века. М.: Новое литературное обозрение, 2004. С. 241–266. Изоляционизм привел Шишкова к тому, что он в самых сильных выражениях протестовал против решимости Александра I преследовать Наполеона и его армию за пределами Российской империи и принять ведущую роль в европейских делах. См.: Зорин А. Указ. соч. С. 247–253, а также: Martin A. Romantics, Reformers, Reactionaries… P. 137–142.
Известный журнал «Вестник Европы», выходивший под редакцией М. Т. Каченовского, также осуждал аморальность французов, но одновременно предлагал историческое оправдание философии Просвещения. Автор журнала признавался, что не был удивлен масштабами творившихся в Москве бесчинств, поскольку «оказавшееся в народе сем растление нравов уже с давних времен возбуждало омерзение во всяком благомыслящем человеке». Действительно, ведь «революция их была приготовляема обстоятельствами еще с начала осьмнадцатого века». Однако нравственность французов испортило не Просвещение, но коварство исторических прецедентов. «Нечестивые грабители и святотатцы достойно подражают своим предкам, которые в начале еще тринадцатого столетия навеки посрамили имя свое перед светом и потомством. Тогда овладевши Константинополем, они грабили церкви и предавались неистовствам скотского плотоугождения и корыстолюбия» [165] . Автора этой статьи, похоже, не интересовал тот факт, что в Grande Arm'ee служили представители самых разных наций, равно как не интересовали его и свидетельства очевидцев оккупации Москвы о том, что в действительности французские солдаты и офицеры вели себя лучше других [166] . Важнее было другое: «Вестник Европы» напомнил читателям, что Вольтер резко осудил своих сограждан за их ничем не оправданную жестокость, процитировав его заметки об их поведении во время Крестовых походов: «Les 'eglises furent pill'ees, et, ce qui marque assez le caract`ere de la nation, qui n’a jamais chang'e, les Francais dans`erent avec des femmes dans le sanctuaire de l’'eglise Sainte Sophie. <…> les Francais buvaient, chantaient, caressaient des filles dans la cath'edrale en la pillant; chaque nation a son caract`ere» [167] . Это суждение Вольтера служило не только исторической параллелью к событиям 1812 года, указывая на то, что они не были исключением из правил, но и отводило обвинения от Просвещения. Ссылаясь на вольтеровский тезис о неизменности национального характера, «Вестник Европы» уменьшал призрачную опасность морального разложения от контакта с французской культурой. Просвещение здесь представлялось скорее решением проблемы, чем самой проблемой, и по крайней мере указывало на важный исторический контекст для правильного понимания событий. Имплицитно «Вестник Европы» противостоял культурному изоляционизму, который проповедовал Шишков и временно поддерживал царь, хотя при этом и не оставлял у читателей иллюзий относительно того, что представляет собой Франция.
165
Московские записки // Вестник Европы. 1812. Сентябрь. Ч. 65. № 17. С. 64–66.
166
См.: Martin A. The Response of the Population of Moscow. P. 477. Дворянство поняло это очень быстро, даже в провинции. М. В. Волкова писала подруге из Тамбова 31 декабря 1812 года: «Вообрази: теперь открывается, что величайшие неистовства совершены были в Москве немцами и поляками, а не французами. Так говорят очевидцы, бывшие в Москве в течение шести ужасных недель» (Из переписки М. В. Волковой и В. И. Ланской // 1812 год в воспоминаниях, переписке и рассказах современников. М.: Военное издательство, 2001. С. 75). Сам Толстой приложил большие усилия, чтобы изобразить учтивое поведение французов во время оккупации.
167
Voltaire. Essai sur les moeurs et l’esprit des nations. Paris: Editions Garnier. 1963. Vol. 1. P. 583–584. Ср. вольный перевод «Вестника Европы»: «Сам Вольтер, апостол французский, замечает свойство народа, которое, как он свидетельствует, никогда не изменялось и которое доказывается тем, что французы плясали с женщинами в церкви Св. Софии, в то время как одна из непотребных прелестниц, следовавших за армией Балдуина, сидя на Патриаршем престоле, пела похабные песни… Французы, повторяет Вольтер, пили, пели песни, бесчинствовали с девками в соборной церкви и в то же время ее грабили: всякий народ имеет свой характер» (Вестник Европы. 1812. Сентябрь. № 17. Ч. 65. С. 65–66).