Архитектура забвения. Руины и историческое сознание в России Нового времени
Шрифт:
В шестой главе описывается судьба Ленинграда во время блокады и сразу после нее. Здесь я исследую ограничения, налагавшиеся властями на репрезентацию блокады и попытки некоторых художников, фотографов и деятелей кино обойти государственный контроль и передать другим свой невыразимый опыт. В контексте полной дегуманизации красота лежавшего в руинах города становилась ключевым образом в попытках сохранить какую-то нормальность.
В седьмой главе исследуются образы руин в поэзии Иосифа Бродского. Поэт воспринимает развалины как переходную область между пространством и временем, производящую понятийное вычленение абстрактного присутствия из «провалов» между материальными предметами. Этой функцией развоплощения вещей вплоть до невещественной голограммы непрерывного потока времени руины прорывают бессмысленное течение повседневности и открывают иноприродную область, характеризующуюся вневременностью и полнотой бытия.
Восьмая глава обращается к функции руин в проектах так называемых «бумажных архитекторов», для которых они сперва предоставляли возможность ухода от тусклой советской действительности, а впоследствии оказались неисчерпаемым ресурсом художественных форм. Подчеркивая материальность, пластичность и минималистичность изображаемого, Александр Бродский взрывает иронический и игровой потенциал руин как подтверждение становления жизни. Илья Уткин выказывает более трагическую
В «Заключении» обсуждаются споры о строительной политике в Москве в контексте затронутых в данной книге проблем. Здесь я утверждаю, что действия Лужкова соответствовали представлению о том, что государство владеет городским пространством и отвечает за его внешний вид, так что любой мельчайший изъян воспринимается как прямое обвинение местной власти в неэффективности. Модернизация, по Лужкову, означает очистку, и в этом отношении он разделял представления советских властей о том, что превращение домов в руины – это подрыв политических основ и что прогресс достигается только за счет отрицания прошлого или же за счет замены аутентичных исторических руин добротными, отполированными симулякрами.
В целом мое исследование доказывает, что идеологически руины обладают большим подрывным потенциалом, потому что указывают на страдания, которые слишком часто претерпевало население России по ходу ее истории. Руины становятся метафорами искалеченного человеческого тела, и потому вид обветшалого здания может заставить наблюдателя идентифицироваться с ним и внушить ему чувство принадлежности к числу жертв или, напротив, заставить решительно отвергнуть развалины как соответствие долгое время подавлявшихся воспоминаний. Экзистенциальная плотность руин объясняет их способность подрывать идеологические конструкты и заодно препятствовать попыткам государства – а также художников и писателей – навязывать им различные значения. Прерывистая, полная разломов российская история не способствовала сохранению руин, которые часто говорили больше о наслоениях прошлого и настоящего, чем о преодолении одного другим. Патина времени довольно часто жертвовалась насущной необходимости настоящего – отделить себя от недавнего прошлого. Национальная гордость идеологически привязывалась к фальшивым по сути копиям следов прошлого, реконструкция которых проводилась с большей или меньшей оглядкой на представление о «подлинности», а не на освященные временем свидетельства прошедших эпох. Невербализированный тезис о том, что государство несет ответственность за застройку окружающего пространства, порождал коллективную амнезию. Ощущая себя господствующей силой на этом поле, государство старалось вложить свою мощь в кирпичи, строительный раствор и в особенности – во внушительные фасады. Руины казались неприятным и неприглядным диссонансом, идущим вразрез с огромными усилиями, предпринимаемыми для организации будущего в соответствии с глобальной просветительской идеей прогресса; они становились обиталищем или символом тех, кто отвергал эту телеологию и акцентировал потенциальные возможности фрагментации, гетерогенности и различия – если только не предпочитал вообще жить в прошлом. В конечном итоге руины могли подорвать российскую одержимость целостностью и ее волюнтаристскую установку на переписывание истории, которые, возможно, являлись результатом неизбывного страха впасть в описанный Гоббсом хаос. Таким образом, руины становились своего рода инородным телом – стилистически, экзистенциально, а также и политически, в то время как для интеллектуальной элиты они превращались в иносказательное выражение свободы, в место, где преодолеваются культурные и идеологические границы.
Итак, руины оказались вовлечены в культурные войны, однако они были плохо приспособлены к такой борьбе, и во многих случаях на помощь им приходили сообщества, совершенно отвергавшие современность и выступавшие за возвращение к прошлому. Эта ассоциация развалин с антимодерными настроениями не способствовала сохранению и пониманию руин. Она не только усиливала решимость тех, кто намеревался расчистить прошлое, чтобы дать место сияющему будущему, но и препятствовала другому подходу, при котором акцентировалась бы, так сказать, гетерономная сила руин, их смысловая емкость, их способность отсылать к сосуществованию множества темпоральностей и к открытию альтернативных форм будущего. В конечном итоге руины стали жертвой российского бинарного мышления – вот почему оценка скрытых смыслов разрушения крайне необходима для того, чтобы придать силы тем, кто ставит своей задачей преодоление разнообразных исторически сложившихся оппозиций.
Глава 1
Руины и модерность в русском предромантизме
Во второй половине XVIII века руины неожиданно стали привлекать внимание публики по всей Европе. Открытия Геркуланума в 1738 году и Помпей в 1748 году, за которыми последовали раскопки (продолжающиеся и в наше время), приковали к себе внимание путешественников. Хорошо сохранившиеся античные здания вместе с расчищенными фресками не просто позволили желающим взглянуть на погибшую цивилизацию: Помпеи сделались обязательной остановкой в «Большом турне» (Grand Tour) по Европе, в которое отправлялись аристократы. Неоклассицизм, завоевывавший позиции на континенте – хотя этот процесс шел неравномерно в разных странах и в разных видах искусств, – придал греко-римским древностям статус эстетического канона, и потому руины, в особенности хорошо сохранившиеся, пополнили список образцов для подражания. Гравюры Джованни Батиста Пиранези подчеркивали различие между величественными античными сооружениями и мизерабельной архитектурой современности; тем самым художник как бы занимал некую высшую точку, с которой можно было судить о культуре настоящего. Однако визуальное сходство руин Пиранези с его же carceri [93] , а также нелогичность и вычурность его пространственных конструкций приоткрывали таившуюся в руинах пугающую, жуткую энергию. Их монументальность выступала не просто как иносказательное указание на целостность, к которой можно вернуться или которой можно хотя бы подражать, как утверждал неоклассицизм. Явная взаимосвязь прошлого и настоящего самокритично указывала на просветительский проект модернизации и таким образом в конечном итоге заключала настоящее в ловушку саморефлексивного сознания, откуда не было выхода [94] .
93
Тюрьмы (ит.).
94
См.: Huyssen A. Authentic Ruins: Products of Modernity // Ruins of Modernity. P. 17–28.
Руины так или иначе присутствовали и в других открытиях той эпохи. Картины, изображавшие vedute [95] Римской Кампаньи, вдохновляли Николя Пуссена и Клода Лоррена, которые помещали мифологические сюжеты в римский сельский пейзаж. В результате им удавалось выразить живописное родство руин и ландшафта, что как нельзя лучше соответствовало интенциям пасторали – идеализировать природу и наделить ее сущностными смыслами. К развалинам обращались и сценографы, используя их причудливость для достижения театральных эффектов. Фантастические формы действительно могли казаться заманчивыми, освобождающими, и воспитанных на традициях стиля рококо зрителей весьма привлекали такие художники, как Джованни Паннини. Руины, таким образом, ценились обеими противостоящими в культуре того времени сторонами: и руссоистски настроенными сторонниками отприродной подлинности, и любителями театральности.
95
Виды (ит.).
Поскольку руины как бы приглашали наблюдателя к размышлению о времени и смертности человека, они повлияли и на «открытие» – а точнее сказать, изобретение – «внутреннего мира» и «отдельной личности». В качестве визуального фактора, способствующего меланхолическому настроению, руины побуждали наблюдателя отдаляться от общества и размышлять о собственной обреченности на смерть. Фальшивые руины, так называемые «капризы» или «фолли», стали обычным элементом ландшафтного дизайна [96] . Как писал Томас Уотли в своем популярном справочнике по поэтике английских садов, «при виде руин естественным образом приходят на ум мысли об изменчивости, разрушении и опустошении, а за ними тянется и длинная вереница других образов, слегка окрашенных меланхолией, которую внушают развалины» [97] .
96
Mortier R. Ruines et jardins // La po'etique des ruines en France. Gen`eve: Droz, 1974. P. 107–125.
97
Whately Th. Observations on Modern Gardening, and Laying out Pleasure-grounds, Parks, Farms, Ridings etc. Illustrated by Descriptions, to which is added, an Essay on the Different Natural Situations of Gardens. London: Printed for West and Hughes, 1801. P. 86.
Представление о руинах окрашивало в соответствующие тона и размышления о судьбах империй. Эдвард Гиббон в последнем предложении своего авторитетного труда «История упадка и крушения Римской империи» признавался, что «среди развалин Капитолия у меня зародилось намерение написать сочинение, которое в течение почти двадцати лет моей жизни служило для меня приятным и постоянным занятием», и, прежде чем обратиться к причинам падения Рима, рисовал «обширную и пеструю картину разрушения» после девяти веков варварства [98] . Мудрость, которую Гиббон почерпнул из своего анализа римской истории, не оставляла места иллюзиям относительно уязвимости восстановленного в эпоху Ренессанса города [99] . Константен-Франсуа де Вольней, якобинец, обращается к руинам Пальмиры в начале своего воображаемого описания утопического секулярного общества в книге «Руины, или Размышления о расцете и упадке империй» (1791). Наконец, хорошо известна навязчивая привязанность Наполеона к египетским руинам. Он поручил Доминику-Вивану Денону тщательно зарисовать их, чтобы сохранить память об остатках великой цивилизации, примеру которой намеревался следовать [100] .
98
Гиббон Э. История упадка и разрушения Великой Римской империи: Закат и падение Римской империи: В 7 т. Т. 7. М.: ТЕРРА – Книжный клуб, 2008. С. 544 и 512 соответственно.
99
Там же. С. 543.
100
Denon V. Dominique-Vivant Denon: l’oeil de Napol'eon: 2 vols. Paris: Reunion des mus'ees nationaux, 1999.
Эти разнообразные формы интереса к руинам не могли не коснуться и России. Интерес к их поэтическому «посланию» восходит к последствиям Лиссабонского землетрясения 1755 года. В 1763 году молодой Ипполит Богданович опубликовал перевод скандальной вольтеровской «Поэмы на разрушение Лиссабона», где демонстрировалась слабость и несостоятельность всех философских и религиозных систем перед лицом беспрецедентного страдания, причиненного этой катастрофой. Элегантный перевод Богдановича явно противостоял и религиозным, и научным трактовкам землетрясения [101] . С одной стороны, придворный проповедник отец Гедеон, известный своими энергичными и не слишком риторически изысканными проповедями, оставил живое описание человеческих страданий во время лиссабонского несчастья; им владело убеждение, что Господь попустил разрушения ради того, чтобы пригрозить людям, поддавшимся нечестивым соблазнам современного мира [102] . С другой стороны, Михаил Ломоносов протестовал против изображений землетрясения в мелодраматическом духе и выражал уверенность, что наука откроет полезные стороны этого явления [103] . Тем самым он подтверждал свою веру в хорошо организованную систему мироздания – главную предпосылку философского оптимизма – и в прогресс человечества.
101
Богданович И. Ф. Стихотворения и поэмы. Л.: Советский писатель. 1957. С. 241–244.
102
Гедеон (Григорий Криновский), иером. Слово о случившемся в 1755 году в Европе и Африке ужасном трясении // Собрание разных поучительных слов при Высочайшем Дворе ее Священного Величества Императрицы и Самодержицы Всероссийской, сказанных придворным Ее Величества проповедником иеромонахом Гедеоном. СПб., 1756. Т. 2. С. 316–323.
103
Ломоносов М. В. Слово о рождении металлов от трясения земли // Ломоносов М. В. Полное собрание сочинений. М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1954. Т. 5. С. 295–347.