Архивных сведений не имеется
Шрифт:
Шхуна, затарахтев мотором, медленно развернулась, вышла из залива и взяла курс в открытое море. Кукольников, вцепившись побелевшими от напряжения руками в фальшборт, пожирал глазами удаляющийся берег. Свенсон, который хотел было пригласить ротмистра в свою каюту, застыл с открытым ртом – столько тоски и обреченности выражало перекошенное, до синевы бледное из-за ранних сумерек лицо его пассажира.
Едва фактория скрылась из виду, Ульвургын резко остановил нарты. Молча достал банку со спиртом и плитки чая; которые ему всучил Кукольников, и зашвырнул все это богатство в сугроб без малейшего сожаления и даже без злости, как могло показаться со стороны. Туда же последовали и бусы,
– Хак! Хак! – закричал Ульвургын, на ходу запрыгивая в нарты. – Ра-а! Хак!
Вскоре разгулявшаяся поземка замела следы от полозьев, перечеркнула их острыми лезвиями сугробов. Уже не видимое в сумерках море вздыхало шумно и мерно.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
Октябрь 1930 года выдался в Ленинграде на удивление теплым и сухим. Поутру редкие облака медленно выплывали из-за горизонта со стороны Финского залива, собирались в плотный бугристый вал, и казалось, что привычного для этой поры дождевого ненастья не миновать; но к обеду по-осеннему неяркое солнце превращалось из тусклой никелированной десятикопеечной монетки в тщательно начищенный медный пятак, тучи как-то незаметно, исподволь опускались все ниже и ниже к свинцово-серой глади залива, растворялись в нем, от чего он светлел, голубел и, в конечном итоге, трудно становилось отличать линию соприкосновения двух стихий – воздушной и водной.
В такой вот день, где-то около трех часов пополудни, старый дребезжащий трамвай, несмотря на свой почтенный возраст, лихо подкатил к конечной остановке, расположенной на самой что ни на есть окраине Ленинграда и, коротко звякнув, остановился. Единственный пассажир, любезно распрощавшись с кондуктором, молодящейся девицей лет под тридцать в вязаной фуфайке, спрыгнул со ступенек трамвая на щербатую брусчатку и зашагал по узкой улочке вдоль уже тронутых холодным дыханием осени палисадников.
Кондукторша долго провожала его взглядом, чему-то улыбаясь, затем вздохнула с явным сожалением и, вынув бутерброд с сыром, принялась задумчиво жевать, углубившись в свои мысли.
Тем временем пассажир петлял по переулкам окраины, часто посматривая на измятый бумажный листок – похоже что-то разыскивал. Лицо его, обветренное, загорелое, с белой полоской шрама на подбородке, было взволнованно-настороженным; серые с голубинкой глаза, быстрые и молодые, несмотря на возраст хозяина, которому явно перевалило далеко за сорок, сосредоточенно всматривались в вырисованные белой краской номера на заборах; крепко сбитая, коренастая фигура его, затянутая в новый суконный френч полувоенного образца, выражала ту зрелую мужскую силу и уверенность, которая отличает людей бывалых, много повидавших и попутешествовавших на своем веку, от засидевшихся в мягких удобных креслах ответственных и полуответственных обывателей мужского пола; крепкие ноги, обутые в хромовые сапоги, ступали легко, мягко, и без особых усилий несли литое, упругое тело.
Алеша Малахов, высокий и по-юношески гибкий парень, сидит на кухне и с увлечением читает Майн Рида. Впрочем, в его возрасте, весной ему исполнилось шестнадцать, это было неудивительно: кого в юные годы не манили дальние страны, кому не хотелось быть сильным и бесстрашным первопроходцем, защищать угнетенных и порабощенных? Но если бы кто-нибудь, не знакомый с Алешей, заглянул через плечо юноши, то, пожалуй, мог опешить: книга в добротном темно-зеленом переплете была на английском, и, судя по беглости чтения, этот язык он знал в совершенстве.
Еще большее удивление и восхищение, случись кому сойтись с Алешей Малаховым
Нельзя сказать, что Алеша был полиглотом. Например, английский язык ему на первых порах давался с трудом, чего нельзя сказать об остальных двух: на французском он начал говорить почти с пеленок, а немецкий выучил погодя, годам к десяти. Пожалуй, если б не мать, которая знала пять европейских языков и работала переводчицей Торговой палаты, английским Алеша заниматься не стал бы. Но мать, с виду хрупкая и слабая, обладала железной волей, и пришлось ему скрепя сердце корпеть по вечерам и в выходные дни над учебниками, спрягая глаголы и до ломоты в языке отрабатывая правильное произношение.
В небольшой, но уютный домик с палисадником на окраине Ленинграда они переселились в конце двадцать девятого года. Из разговора матери с бабушкой Анастасией, нечаянно подслушанного Алешей в детстве, он узнал, что до революции их семья жила в большом красивом доме неподалеку от центра города и что там теперь детский приют; что в восемнадцатом в том доме располагался штаб анархистов, которые вытолкали мать на улицу в одном пальто, а все семейные документы и фотографии сожгли в камине. Впрочем, этот разговор по прошествии времени стал казаться Алеше сновидением, тем более, что однажды он попытался расспросить мать об этом поподробнее, и она посоветовала, смеясь, не читать на ночь тоненьких книжиц в обтрепанных бумажных переплетах, где рассказывалось об "удивительных, невероятных, смертельно-опасных" приключениях знаменитого американского сыщика Ната Пинкертона, и которые он вымаливал у знакомого букиниста.
До двадцать второго года они жили вместе с бабушкой Анастасией, которая сама снимала комнату у одной из своих подруг в деревне: ее дом сожгли в семнадцатом мародеры. После смерти бабушки они возвратились в Петроград, где семь лет прожили в коммунальной квартире, которую дали матери, так как она поступила работать секретарем-машинисткой в какую-то контору. Что собой представляла эта контора, Алешу тогда не интересовало. Его больше волновал скудный паек, который мать приносила домой каждую субботу. В качестве машинистки мать пробыла недолго – уже в двадцать пятом ее приняли в Торговую палату. И вот год назад умерла дальняя родственница бабушки Анастасии, которая завещала им этот домик на окраине, куда они и не замедлили перебраться…
Алеша, не глядя, нащупал чашку с уже успевшим остыть чаем, отхлебнул глоток, перевернул очередную страницу… И в это время кто-то постучал в дверь. Мельком взглянув на старые ходики, у которых вместо гири висел амбарный замок, Алеша в удивлении передернул плечами: кто бы это мог быть? Если мать, то он, кажется, дверь на засов не закрывал, а больше никто к ним не хаживал – немногочисленные знакомые и друзья, как его, так и матери, жили на другом конце города и навещали их очень редко, да и то в основном по праздникам, а новыми они еще не успели обзавестись, потому что мать, сколько ее помнил Алеша, отличалась замкнутым характером, с людьми сходилась очень трудно и старательно избегала шумного общества.
– Входите, там не заперто! – чуть помедлив, уже на повторный стук отозвался Алеша, быстрым движением поправив свои густые черные кудри.
Дверь отворилась, и через порог ступил уже знакомый нам пассажир трамвая. Алеша, с удивлением хмуря густые черные брови, почти сросшиеся на переносице, воззрился на него и встал из-за стола.
– Извините… вы к кому? – спросил он, силясь вспомнить, знакомо ли ему это круглое добродушное лицо с небольшими, аккуратно подстриженными усами; но, похоже, он его видел впервые.