Аритмия
Шрифт:
Все застыли, уставившись на нас. Никита, выгадывая время, медленно вытер ладонью губы, сумел презрительно усмехнуться:
– А ты, гадёныш, тоже, значит, один из них? Твоё счастье, что руки о такое как ты дерьмо марать не хочется. Ничего-ничего, я тебе эту хренотень ещё припомню, пожалеешь, что на свет народился, сучонок…
Следующие несколько дней ожидал я, что где-нибудь подловит он меня, а Юрка, я видел, старался меня одного не оставлять, после занятий, как я ни сопротивлялся, до самого дома провожал. Никита, однако, должок мне не вернул, понял, наверное, что себе дороже. Но злопамятен был, долго ещё старался он при каждом удобном случае зацепить, уязвить меня, а на третьем курсе, он тогда уже в хорошем фаворе был, подгадил мне так, что я едва из института не вылетел, вспоминать не хочется. К слову сказать, Юрка после той стычки
Проходил тогда наш курс цикл на кафедре психиатрии и наркологии. Возглавлял её профессор Загурский, личность совершенно уникальная. Он и внешностью обладал незаурядной: артистическая полуседая грива, усы роскошные, голос – Левитана не надо. А лекции как читал! – с других факультетов приходили послушать. И в жизни моей он сыграл определяющую роль: увлёкся я этой специальностью, на последних курсах медбратом в его клинике подрабатывал, и что я, получив диплом, стал психиатром, несомненная его заслуга. Он же заинтересовал меня гипнозом. По тем временам в лечебной практике он редко применялся, настоящие умельцы, профессионалы, в городе наперечёт были.
Об искусстве Загурского ходили легенды. Удавалось ему вытаскивать из бездны людей, считавшихся обречёнными. Слава его перешагнула областные рубежи, стекались к нему пациенты из других городов, случалось даже, столичных. Свидетелями одной из самых блестящих его побед стала на четвертом курсе наша группа, обучавшаяся в то время на кафедре Загурского.
Это была очень привлекательная девушка, доставили её сюда из Ленинграда. Было ей восемнадцать лет, и это одна из самых трагических историй, какие мне, немолодому сейчас и немало повидавшему уже врачу, доводилось встречать. Дина её звали, имя до сих пор в памяти сохранилось. Историю эту рассказал нам её палатный лечащий врач. Тогда ни в какое сравнение не шла Дина с той, какой её мы потом увидели. О том, что привлекательна она и даже очень, догадаться можно было лишь по её густым каштановым волосам и редкостного василькового цвета глазам. Есть такое расхожее выражение – «кожа да кости», когда говорят о сильно исхудавшем человеке. О Дине сказать это можно было в прямом, не переносном смысле слова. Скелет, обтянутый кожей, удивляться оставалось, как и чем она ещё живёт, в чём держится её изувеченная душа. И как сумела перенести неблизкую дорогу из Ленинграда…
В Ленинграде, нынешнем Санкт-Петербурге, коренные жители, объяснять почему не нужно, составляют незначительное, увы, меньшинство. И того меньше, опять же увы, осталось тех родовитых, славных традициями домов, где свято хранятся, не выветрились ещё светские, не в современном звучании этого слова, обычаи. Где ещё не позабылось, например, правило выходить к столу соответственно одетыми, а стол этот должен быть соответственно сервирован. Их, конечно же, и в те мои давние студенческие годы было уже совсем мало, но тем не менее. В одном таком довелось мне однажды волею случая побывать, впечатлился на всю оставшуюся жизнь. А те званые ужины, изысканные приёмы с тщательным отбором приглашённых – это даже не повод для каких-либо сравнений, отдельная песня. И не о том речь благо это или не благо, надобно или нет и вообще рационально ли – это не более чем констатация факта, просто легче будет дальше рассказ вести. Потому что на приём в такой как раз питерский дом и попала Дина. Попала тоже случайно, пригласила школьная подруга. А был это к тому же не обычный приём – хозяин дома, маститый композитор и дирижёр, принимал своего французского коллегу с мировым именем, прибывшего на гастроли. Проводилось всё уже не по высокому, а высочайшему уровню, на карту в некотором роде поставлен был престиж не только одного хозяина дома.
Дина тоже не из простецкой семьи, дочь влиятельного городского начальника, в доме том бывала и раньше, разве что за пределы подружкиной комнаты не выходила. И была совершенно ошеломлена, оказавшись в обществе блистательных гостей – богемная элита, дамы почти все в длинных вечерних платьях, многие мужчины во фраках. Хорошо ещё, что не просто заглянула она случайно в тот вечер к подруге, – заранее была предупреждена, надела лучшее своё платье, голубое, туфельки красивые, попросила у мамы на вечер изящные бирюзовые сережки. Так что Золушкой среди них не выглядела, не очень-то комплексовала. Но сражена была, когда пригласили всех в столовую, к накрытому уже столу, сверкавшему, как новогодняя ёлка. Не видела она никогда ни такой роскошной, чуть ли не музейной посуды, ни таких вычурных фужеров, белейших, охваченных сановитыми медными кольцами туго накрахмаленных салфеток. Но более всего смутило её обилие столовых приборов, всех этих окаймлявших тарелки неясного назначения ложек-ложечек, вилок-вилочек, ножей-ножичков. Тут же решила, что ни к чему не притронется, пока не увидит, как обходятся с этим остальные. И вообще не станет есть какое-нибудь незнакомое яство, поостережется. А того лучше – вообще не есть, сослаться на отсутствие аппетита.
Но если бы только это. Среди приглашённых оказался молодой человек, очень талантливый и уже известный, как шепнула ей подружка, пианист. И был он к тому же хорош собой, высок, строен, с романтичными длинными прядями. На Дину он обратил внимание, едва та появилась в гостиной. Подошёл, красиво склонил голову, попросил Динину подругу представить его «очаровательной синьоре», и потом уже не отходил от неё. В довершение ко всему оказался он приятным, остроумным собеседником. Играла тихая музыка, плавилось её сердечко. Очарованная Дина сразу влюбилась в него, чувствовала, что тоже понравилась ему и пребывала от счастья на пресловутом седьмом небе.
За столом он, конечно же, сел рядом с ней, ухаживал, развлекал. Дина, польщённая вниманием такого кавалера, расцвела, вполне уже освоилась, ни бокал её, ни тарелка его заботами не пустовали. А пианист, то ли в настроении мажорном был, то ли посчитал, что лучший способ расположить к себе девушку – смешить её, шутил, рассказывал анекдоты. Очередная шутка была особенно удачной, на ту беду рот в это время у Дины был несвободен, она, расхохотавшись, поперхнулась, закашлялась – и стошнило её прямо на стол, во рвотных массах извивались мелкие белые аскариды…
Очнулась она на диване в комнате подруги, возле неё сидела мама. Дина сообразила, что это подруга позвонила, вызвала маму, но сколько пролежала так, без сознания, сказать не смогла бы. В памяти всплыло ужасное недавнее происшествие, её снова стошнило…
Дома она легла, отвернулась лицом к стене – и с этого момента ни единого слова от неё не услышали, а от одного лишь вида какой-нибудь еды сразу начинало её тошнить. И чем дальше, тем хуже…
Началась битва за её жизнь. За жизнь, без преувеличений. Ленинград, северная столица, город, понятно, с огромными возможностями, а у Дининого отца была возможность привлекать к спасению дочери самых известных медицинских светил, класть её в самые престижные больницы, испробованы были самые современные методы и препараты, гипноз, кстати, тоже, и неоднократно, но всё без толку. Иногда удавалось влить в неё несколько ложечек подкисленной воды. Но так она и не заговорила, и не реагировала ни на что. Дина быстро угасала, это становилось очевидным.
Кто-то посоветовал отцу обратиться за помощью к Загурскому, якобы чуть ли не единственный он, кто способен ещё помочь. Отец созвонился с профессором, получил его согласие заняться дочерью. Одолев все трудности и проблемы такого перелёта, Дину доставили в клинику Загурского.
Такого прецедента клиника ещё не знала. Загурский две недели подряд ни чем и ни кем другим почти не занимался, всё свое время посвящал Дине, которой отведена была отдельная палата. Словно на карту была поставлена его профессиональная честь. Впрочем, так оно, скорей всего, и было, кто более или менее знаком с затейливым врачебным миром, поймёт, что не одно только желание помочь несчастной девушке двигало Загурским.
И чудо свершилось. Дина уже к концу второй недели начала понемногу разговаривать, затем проглотила столовую ложку молока с медом, сама попросила пить. День за днём, шажок за шажком отвоёвывал её Загурский у вечности, с начала третьей недели она быстро, точно навёрстывая упущенное, пошла на поправку. Общалась уже не только с Загурским, с аппетитом ела, заметно прибавляя в весе, и когда мы впервые увидели её, была уже очень худенькой, конечно, но миловидной и вовсе не вызывавшей сострадания девушкой. Профессор готовил её к выписке.