Арка святой Анны
Шрифт:
В отличие от сената римлян, однако же, сей сенат предоставил плебс его участи и в качестве собственного Авентинского холма{167} избрал холм, на коем высился собор. И, к вящему огорчению нашему, средь членов его не нашлось ни одного Валерия Публиколы,{168} каковой исхитрился бы спасти отечество с помощью детской сказочки, посредством притчи установив равновесие меж силами государства. А если бы и нашелся Публикола — потрохоед, пришлось бы ему попотеть, дабы измыслить историйку, каковая была бы во всем противоположна древнеримской,
Итак, заседали они там, заседали, совещались и рассуждали. Но итогом всех совещаний и рассуждений было наше извечное, исконное и в поговорку вошедшее португальское речение: Завтра поглядим.
Когда сия великая заповедь португальской политики принята и утверждена, что еще остается делать? Министры засыпают в раззолоченных своих кабинетах, сенаторы — в своих курульных креслах слоновой кости, а сами трибуны — когда таковые имеются — храпят на своих сосновых скамьях, ибо все уже сказано и все уже сделано. Спокойной ночи, любимое отечество, и до завтра.
Это самое завтра, естественно, настает, министр подкрепляется пищею, усаживается в наемный экипаж и в полнейшем спокойствии катит к себе в министерство в сопровождении своего ликтора, каковой трусит себе с государственным видом на казенной кляче следом за колесницею его высокопревосходительства; итак, доезжает наш министр до площади Террейро-до-Пасо, а смутьяны тут как тут, разбили лагерь и собственных министров уже испекли; вырывают они у нашего министра портфель из-под мышки и дают ему пинок-другой под зад, а ликтор, такой-сякой, и не думает спешить ему на выручку; тут же переметнулся в другой лагерь и оказался позади другого наемного экипажа, в коем восседает другой министр.
Сенатор, поскольку он обыкновенно передвигается пешим ходом, всегда встречает по дороге какую-нибудь добрую душу, каковая предупреждает его: «Спрячьтесь, вас собираются арестовать». И он залезает на чердак и взывает оттуда к своему верному завтра, которое частенько оказывается весьма неверным, да и наступает не так уж быстро.
Что же касается трибуна, то ему остается лишь обвинять других, коих честит он предателями и ротозеями, да затевать новую революцию, дабы сызнова погубить ее.
Завтра, священное «завтра» Португалии, какие сладостные сны ты навеваешь нам! Что за дело нам до других народов, которые поспешают вперед, ибо пользуются днем сегодняшним, если мы, по твоей милости, спим и счастливы, словно беспечные лаццарони!
Так вот, сенат града Порто твердо держался сих добрых правил. А кроме того, поскольку во время крестного хода да и долгое время спустя революция всего только шушукалась по углам, по тавернам и в лавках и не было слышно ни криков, ни анархического трезвона, который медники извлекали из своих «инструментов», рвение мужей-сенаторов поостыло, а бдительность их пошла на убыль.
Иные летописцы сообщают даже, — но лишь как слух, каковой не следует безоговорочно
В палате воцарился святой мир — и размеренный храп отцов отечества сливался в сладостную гармонию. Все звуки — от свистящего фальцета Рубини{169} до громозвучного баса Лаблаша{170} — слышались здесь, соединяясь в мелодическое целое.
Неблагодарный народ! И как только хватило у вас духу, грубияны и бездельники, непочтительные и оскорбляющие природу сыны, явиться сюда, чтобы трезвоном и воплями разбудить ваших отцов-представителей, вырвав их из объятий столь блаженного и патриотического сна?
Разве, к примеру, нанизывали они административные четки из постановлений — как в наши дни нанизывают четки из законов, — чтобы унизить вас и уничтожить? Разве голосовали они — без зазрения совести, без раздумий, без оглядки — за выплату возмещений убытков в размере нескольких миллионов конто, каковые вытягивали из вашего кармана, дабы переложить в собственный? Разве голосовали за то, чтобы оказать доверие какому-нибудь инспектору мер и весов, который обработал бы вас по собственной мерке?
Нет, о нет! Отцы отечества спали, отцы отечества храпели; а ведь отечество может порезвиться лишь в ту пору, когда любезные его папеньки похрапывают.
Спали, стало быть, наши отцы-сенаторы, сном невинности, коим спится, когда душа спокойна, а желудок полон, как вдруг на Капитолий{171} потрохоедов обрушился ураган выкриков во здравие и на погибель, коими огласил его взбунтовавшийся плебс.
Отцы-сенаторы пробудились в тревоге и в трепете. А вдруг какой-нибудь галисийский Бренн{172} явится сюда и прикончит их на месте, не дав даже встать с кресел, каковые были, разумеется, не из слоновой кости, а из благонадежного отечественного каштана? Но ведь все едино — что умереть в кресле из каштанового дерева, что из слоновой кости, а умирать — хоть сидя, хоть стоя, хоть лежа — всегда не очень-то приятно.
Может статься, народ снова взбунтовался? Но ведь только что казалось, он так спокоен, так мирно отдыхает под бдительным оком своих избранников! И они обсуждали, они мариновали во многомудрых своих головах столь чудесные планы спасения отечества!
Да нет, не восстал народ, не может такого быть, а если и восстал, так не против же должностных своих лиц, столь достойных сей чести и столь им любимых.
Сие соображение несколько успокоило отцов-сенаторов, и в конце концов наименее пугливый из них — то был наш Мартин Родригес — решился подойти к окну и поглядеть, в чем дело.