Арктические зеркала: Россия и малые народы Севера
Шрифт:
Наряду с «бытовыми навыками» важнейшим показателем прогресса была «политическая зрелость» [82] . Как обнаружили учителя, коренные северяне были в равной степени плохо подготовлены и в том и в другом отношении. Когда один продавец показал своим покупателям портрет Ленина, то
первые вопросы туземцев были: «Это какой лысый купец?» Другой же совершенно чистосердечно объяснял ему, что это не купец, а советский царь. И чтоб объяснить, что это не купец и не царь, а гениальный вождь трудящихся, потребовалось много времени и труда. Для этого надо было рассказать неграмотному, не понимающему русского языка туземцу всю историю большевистской партии, историю Октябрьского переворота, про героические бои красных бойцов в гражданскую войну и мирное строительство {988} .
82
Большинство учительских отчетов явно были написаны политическими активистами.
Один учитель с Чукотки рассказывал, насколько трудно было это сделать:
Удалось внедрить ребятам хоть зачатки классового сознания и понимания сущности эксплуатации бедных богатыми. Как ни странно, а на этапе нынешнего дня у ребят этих понятий совсем не было… Поэтому много труда, в особенности при слабом знании чукотского языка, приходится тратить школьным работникам, чтобы развить в ребятах чувство ненависти к явлениям шаманства и эксплуатации. Об этом трудно с ними говорить еще и потому, что в чукотском языке до сих пор еще не существует слов для выражений целого ряда социально-экономических понятий, так, например, нет слова для обозначения понятия «борьба» в классово-политическом ее значении{989}.
Проблемам такого рода не было конца. Богораз, ведущий авторитет в данной области, работал над вразумительным переводом выражений «пятилетка в четыре года» и «Первомай» (известный чукчам под английским именем «Krecme», т.е. «Christmas»). И можно ли выражение «новый начальник» считать точным эквивалентом термина «Советская власть»?{990} Удовлетворительные ответы на эти вопросы были тем более необходимы, что правительство намеревалось перейти на преподавание на туземных языках. Советские педагоги унаследовали систему Ильминского почти без изменений: чтобы туземцы могли усвоить благую весть, ее нужно было перевести на туземный язык{991}. Группа лингвистов из Института народов Севера должна была кодифицировать грамматику северных языков и разработать для них письменность на основе латинской графики. Некоторые доказывали, что использование кириллицы будет дешевле и легче для учеников, а также обеспечит защиту против нежелательного иностранного влияния, но серьезной дискуссии не возникло: все ученые и большинство политиков-«националов» (в большинстве своем тюркоязычных) сошлись на том, что латинский шрифт означает прогресс, отказ от старой русификаторской политики и возможность распространения советской идеологии за рубежом (северные языки позволили бы включить в зону благотворного воздействия СССР китайских маньчжуров, финских саамов и американских эскимосов){992}. В декабре 1930 г. Институт народов Севера формально завершил работу над «единым северным алфавитом» и начал публиковать буквари и учебники на языках малых народов{993}.
Это была новая работа, и большинство авторов, не искушенных ни в лингвистике, ни в условиях Крайнего Севера, смутно представляли себе, как именно следует сочетать «местные особенности» с общегосударственными требованиями к образованию. Кроме того, транспортная система на Севере справлялась с доставкой учебников не лучше, чем с доставкой продуктов и одежды. Одним учебникам требовался год, чтобы попасть к месту назначения; другие не прибывали вовсе; а некоторые ставили перед местными чиновниками невыполнимую задачу — решить, кого следует обучать на каком языке (некоторым ненцам привезли книги на языке коми, а некоторым эвенкам — на якутском). Путаницу усугубляло то, что большинство малых народов Севера получили новые наименования, основанные на предполагаемых самоназваниях. В одном случае в Нивхский (прежде Гиляцкий) округ прибыл груз учебников на цыганском языке{994}.
Многих родителей идея создания туземной письменности не радовала. Если грамотность кому-то нужна, то в первую очередь для того, чтобы понять русский образ жизни и научиться вещам, которым нельзя научиться дома. Владение русской грамотой могло подготовить ребенка к жизни в новом мире (в качестве кооператора или председателя колхоза); грамотность на местном языке казалась бессмысленной{995}. Впрочем, причин для беспокойства было немного: учителя не говорили на этих языках и не могли пользоваться новыми учебниками. Обучение практически полностью велось на русском языке, и каждый учитель пытался преодолеть лингвистический барьер по своему собственному разумению{996}.
Еще более странным казался так называемый принцип политехнического образования — педагогическое новшество, согласно которому функция школы состояла в подготовке учеников к «настоящей жизни», то есть к работе в промышленности и сельском хозяйстве («общественно полезной работе»). На Севере этот принцип также отражал стремление этнографов не создавать у туземных детей запросов, которые пока не могут быть удовлетворены. В годы культурной революции граница между школой и производственной жизнью исчезла почти полностью, а основным методом обучения стали трудовые «проекты». В туземных регионах Севера такие проекты делились на три категории: кочевое оленеводство, оседлое рыболовство, кочевая и полукочевая охота. Целью «политехнизации» было превращение школ в образцовые предприятия, источники передовых умений и современной техники{997}.
Эти надежды не оправдались. Во-первых, техники никакой не было; во-вторых, родителям и почти всем
Последний рубеж сопротивления заняли сами дети. Они бойкотировали определенные виды пищи, отказывались решать задачи с вымышленными персонажами, тайно общались с духами, страдали от депрессии и продолжали «плевание на пол, за печку, под койку». Следуя примеру своих родителей, они считали школьное обучение одолжением, которое должно вознаграждаться деньгами, продуктами или одеждой (отсюда упреки в «склонности к торгашеству»). Они пропускали уроки, потому что у них были более важные заботы, и, по общегосударственным меркам, отличались чрезвычайно плохой успеваемостью. Многие из них вообще не ходили в школу. На эту молодежь нельзя было положиться как на союзников культурной революции, и немногие сохранившиеся сообщения о конфликтах между поколениями описывали редкие случаи или выдавали желаемое за действительное [83] .
83
В длительной перспективе выпускники русских школ-интернатов действительно могли оказаться весьма важными проводниками перемен, но в годы самой революции «длительная перспектива» еще не принималась во внимание (Прокофьев Г.И. Три года в самоедской школе. С. 145, 148—149; Базанов А.Г., Казанский И.Г. Школа на Крайнем Севере. С. 98—100, 131—133; Семушкин Т.З. Чукотка. С. 49, 62-64, 90, 102; Кантор Е.Д. Люди и факты. С. 189-190; Аланев. Новый быт у остяков // ТТ. 1930. № 2. С. 136; Леонов Н.И. Туземные школы на Севере. С. 203; ГАРФ. Ф. 3977. Оп. 1. Д. 945. Л. 7-19; Советская школа у туземцев Тобольского Севера. С. 46; Давыдов. Очередные задачи культурного строительства на Крайнем Севере. С. 98; Телишев И. Год работы в Остяцкой школе. С. 127; Алькор П. Задачи культурного строительства на Крайнем Севере. С. 27; Терлецкий П.Е. Культбазы Комитета Севера. С. 41—42; Николаев П. Национальные школы на Сахалине // ПИ. 1934. № 4. С. 45; Сенкевич В. В Войтеховских юртах. С. 103—105; Скорик Л. Л. Молодые побеги Сахалинской тайги. С. 108.
Таким образом, с точки зрения ее собственных целей культурную революцию на Севере трудно считать вполне успешной. Всеобщего начального образования не удалось добиться к 1932—1933 гг., как не удалось добиться всеобщей грамотности к 1935-му{998}. Туземные сообщества демонстрировали завидную жизнеспособность, и ни женщины, ни дети не проявляли желания восставать против своих сородичей. И все же культурная революция не прошла бесследно. Ее важнейшие мероприятия не завершились в 1932—1934 годов, когда партийное руководство свернуло революцию и начало ратовать за порядок и стабильность. Кадры туземной элиты продолжали расти, женщины продолжали пользоваться новыми законами, дети продолжали ходить в школу. «Цивилизованное поведение» продолжало распространяться, хотя и не всегда таким образом, как того хотелось деятелям культурной революции. Изображения новых советских святых висели рядом с иконами и традиционными амулетами (портрет Ленина, который в свое время вызвал спор о том, купец это или царь, стал предметом поклонения и прославился магическими свойствами). Новые советские праздники встали в ряд со старыми как поводы для состязаний и общения. Некоторые привозные новинки, в особенности кино, радиоприемники и швейные машинки, вызвали к жизни новые потребности и могли использоваться как средство добиться уступок{999}. Даже те нововведения, которые первоначально вызывали наибольшее сопротивление, могли стать важными символами успеха: умение ребенка читать и писать повышало престиж его семьи, а в некоторых случаях обещало преимущества при взаимодействиях с русскими. (Одного чукотского школьника похоронили с орудиями труда: листом бумаги, ручкой и карандашом{1000}.) Кроме того, когда всех школьников поселка заставляли стричься или умываться, их младшие братья чувствовали себя старомодными со своими челками и требовали у матерей полотенца{1001}. Пути «цивилизации» неисповедимы. Некоторые из этнографов старшего поколения могли бы сказать, что такие результаты едва ли оправдывают культурную революцию, полную насилия, угроз и изгнаний. Могли, но не сказали. Когда кончилась культурная революция, кончилась и этнография.
Война с этнографией
Культурная революция не ограничивалась распространением культуры среди тех, у кого ее не было. Культуртрегеров тоже следовало очистить от всего устаревшего и немарксистского. Буржуазные этнографы были так же опасны, как нераскаявшиеся кулаки, а ошибки в теории отсталости были так же пагубны, как сама отсталость. С точки зрения партийных директив вред от того и другого был одинаков или, лучше сказать, вредитель в обоих случаях был одним и тем же человеком. «Враг» представлялся чем-то вроде шаманского духа: вездесущим, коварным и многоликим. По словам одного сталинского этнографа,