Армадэль. Том 2
Шрифт:
Неаполь. Октября 10. Сегодня минуло два месяца с тех пор, как я объявила, что закрыла мой дневник, с тем чтобы никогда его не открывать.
Зачем я нарушила своё решение?
Зачем я вернулась к этому тайному другу моих бессонных и горьких часов? Затем, что я одинока больше прежнего, хотя мой муж работает в соседней комнате. Моё несчастье женское, и хочется высказаться здесь, а ни в каком другом месте, моя вторая жизнь здесь, в этой книге, и никто не должен знать о ней.
Как я была счастлива в первые дни после нашего брака, и каким счастливым сделала я его! Минуло только два месяца, и вот уже этого счастья не стало! Я стараюсь припомнить, что мы могли сказать или сделать дурное друг другу, —
Я могла бы это перенести, если бы меньше его любила. Я могла бы понять тайну нашего отчуждения, если бы он объяснил перемену, происшедшую в нём, так же грубо, как другие мужчины выказали бы это.
Но этого не случилось и не случится никогда. Не в его натуре заставлять страдать других. Ни одного нелюбезного слова, ни одного неприветливого взгляда не услышишь и не увидишь у него. Только по ночам я слышу, как он вздыхает во сне; и иногда, когда я вижу его задумчивым по утрам, чувствую, как безнадёжно лишаюсь я любви, которую он когда-то испытывал ко мне. Он скрывает это или старается скрывать от меня. Он исполнен нежности, доброты, но нет прежней страсти и трепета на губах его, когда он целует меня теперь; его рука не говорит мне ничего, когда касается моей. Каждый день часы, которые он посвящает своему ненавистному писанию, становятся длиннее, каждый день он становится молчаливее в то время, которое отдаёт мне.
При всём том я ни на что пожаловаться не могу — ничего не было такого заметного, что оправдывало бы мои подозрения. Его разочарование не проявляется открыто; его безропотное отчуждение увеличивается так неуловимо, что даже моя бдительность не может заметить его. Раз пятьдесят в день я испытываю желание кинуться к нему на шею и сказать: «Ради Бога, сделай что-нибудь, только не обращайся со мной таким образом!» — и раз пятьдесят в день слова эти замирают у меня на губах из-за ясного понимания того, что его поведение не даёт предлога высказать их. Я думала, что перенесла самые сильные страдания, которые выпали мне в жизни, когда мой первый муж ударил меня по лицу хлыстом. Я думала, что испытала самое крайнее отчаяние в тот день, когда узнала, что тот другой негодяй, негодяй ещё более подлый, бросил меня. Век живи — век учись. Есть ещё страдание сильнее того, которое я почувствовала от хлыста Уолдрона, есть отчаяние ещё более горькое, чем то, которое я узнала, когда Мануэль бросил меня.
Не стара ли я для него? Наверно, ещё нет! Не лишилась ли я красоты своей? Ни один мужчина не проходит мимо меня на улице без того, чтобы глаза его не сказали мне, что я хороша по-прежнему.
Ах, нет! Нет! Тайна лежит глубже! Я думала и передумывала об этом, пока мной не овладела страшная мысль. Он был благороден и добр в своей прошлой жизни, а я была зла и обесславлена. Кто может сказать, какую страшную пропасть может это проложить между нами? Неизвестно для меня и для него. Это глупость, это сумасбродство, но, когда я лежу возле него в темноте, я спрашиваю себя: не вырывается ли у меня бессознательно признание в содеянном в прошлом в той обстановке близости, которая теперь соединяет нас? Не сохранилось ли чего-нибудь от ужасов моей прошлой жизни, что невидимо не оставляет меня? И не чувствует ли он влияния этого подсознательно, не понимая ещё, в чём дело? О! Неужели в моём сердце остались зачумлённые места, которые не может смыть моё раскаяние?
Кто может сказать? В нашей супружеской жизни что-то не ладится, я могу только это повторить. Есть какое-то тайное влияние, которого ни он, ни я не можем проследить и которое разлучает нас друг с другом каждый день все больше и больше. Ну, я полагаю, что привыкну со временем и научусь переносить.
Мимо моего окна только что проехала коляска с мило одетой дамой. Возле неё сидел её муж, а напротив их дети. В ту минуту, когда я увидел её, она смеялась и разговаривала очень весело; блестящая, весёлая, счастливая женщина! Ах, миледи! Когда вы были моложе, смеялись бы так, если б были предоставлены самой себе и брошены в свете, как я?
Октября 11. Одиннадцатого числа (два месяца назад) мы были обвенчаны. Он ничего не сказал мне об этом, когда мы проснулись, а я ему. Но решила воспользоваться этим случаем за завтраком, чтобы снова привлечь его внимание к себе.
Не думаю, чтоб я когда-нибудь ранее занималась так своим туалетом; не думаю, чтоб я когда-нибудь выглядела лучше, чем когда сошла вниз в это утро. Он позавтракал один, и я нашла на столе записку, в которой он приносил в нескольких словах извинения. Он писал, что почта в Англию уходит сегодня и что его материал в газету должен быть закончен. На его месте я скорее пропустила бы десять почт, чем позавтракала без него. Я пошла к нему в комнату. Он сидел, погрузившись целиком в свою ненавистную писанину.
«Не можешь ли ты уделить мне время сегодня?» — спросила я.
Он вздрогнул и вскочил.
«Конечно, если ты желаешь».
Он даже не взглянул на меня, говоря эти слова. Сам тон его ответа свидетельствовал о том, что все его мысли сосредоточились на статье, которую он только что отложил.
«Я вижу, что ты занят, — сказала я. — Я не желаю этого».
Прежде чем я успела затворить дверь, он уже вернулся к своему письменному столу. Я часто слышала, что жены писателей и журналистов по большей части несчастные женщины. Теперь я знаю почему.
Я полагаю, как я написала вчера, что научусь это переносить. (Кстати, какой вздор написала я вчера! Как мне было бы стыдно, если бы это увидел кто-нибудь другой, кроме меня!) Надеюсь, что вздорная газета, в которую он пишет, не будет иметь успеха; надеюсь, что его глупая статья будет осмеяна какой-нибудь другой газетой, как только попадёт в печать!
Что я буду делать целое утро? Выйти на улицу не могу: идёт дождь. Если открою фортепьяно, то помешаю прилежному журналисту, который пишет в смежной комнате. О Боже! В моей торп-эмброзской квартире было скучно, но здесь ещё скучнее. Не почитать ли мне? Нет, книги меня не интересуют — я ненавижу все писательское племя. Мне кажется, я просмотрю страницы дневника и опять проживу жизнь, когда ещё строила планы и находила новые развлечения, занимавшие каждый час дня.
Он мог бы взглянуть на меня даже тогда, когда был так занят своей статьёй. Он мог бы сказать: «Как мило одета ты сегодня». Он мог бы вспомнить… всё равно что. Он же только помнит свою газету.
Двенадцать часов. Я читала, думала и по милости моего дневника провела час.
Какое было время! Какая жизнь была в Торп-Эмброзе! Я удивляюсь, как тогда не помешалась. Сердце трепетно бьётся, щеки горят, когда читаю теперь об этом.
Дождь всё идёт, а журналист все пишет. Я не намерена опять думать о прошлом времени, а между тем о чём другом могу я думать?
Положим, я теперь все это только говорю, положим, я чувствовала бы себя теперь так, как тогда, когда ехала в Лондон с Армадэлем и когда видела способ лишить его жизни так же ясно, как видела его самого на всём продолжении пути?..
Я пойду и выгляну из окна; я пойду смотреть на прохожих.
Прошли мимо похороны, с кающимися в чёрных капюшонах, с восковыми факелами, гаснущими от дождя, и с молитвенным пением. Приятное зрелище ожидало меня у окна! Я вернусь к своему дневнику.
Положим, что я не изменилась бы — я только говорю положим, — какие перспективы имел бы теперь Большой иск, которому я прежде замышляла подвергнуться?