Арминэ
Шрифт:
— Ахчи [4] Сона, что случилось? Что за крики! Голос твой слышен, наверное, в Верхнем селении.
— Чему бы еще случиться? — сердито ответила нани. — Стоило мне уйти из дому на пару часов, как эти, вскормленные собачьим молоком, мальчишки тут как тут. Из чего мне теперь варить бекмес, а?
— Э-э, Сона, брось ты кричать, — добродушно сказал Аваг, старыми негнущимися пальцами перебирая черные четки. — Дети есть дети. Пусть их… А туты еще во-он сколько на деревьях, хватит на бекмес. Ты вот что, лучше зайди-ка в дом и вынеси мне ваше большое сито, — продолжал он, лукаво поглядывая на нас, притаившихся в ветвях. —
4
Ахчи — обращение к женщине, девушке (арм.).
— Хорошо, Аваг, сейчас вынесу тебе сито, — ответила ему нани. — Ты говоришь, дети есть дети. Разве это дети? Разбойники они, а не дети. Вай, чтобы ягоды застряли у вас в горле! — крикнула она еще раз в нашу сторону, погрозила кулаком и пошла в дом за ситом.
— Ну, живо, паршивые щенки, слезайте с дерева! — крикнул нам дедушка Аваг.
Мы быстро соскользнули с дерева и хотели было дать стрекача, но дед остановил нас:
— Куда? Обождите!
Мы остановились у калитки, которая соединяла оба двора. Бедняга Тутуш, нагнувшись, потирал босую ногу, по которой палкой прошлась нани.
— Если вы так боитесь нани, почему без спросу полезли на деревья, а?
— А нани все равно не разрешила бы… — сказал Грантик.
— А вы пробовали?..
— Нет…
— То-то же, что нет. А теперь…
Но тут вышла во двор с ситом в руке нани. Мы так и приросли к земле от страха.
— A-а, попались, негодники! Сейчас вы у меня узнаете, как…
— Нани, нани! — закричал Грантик и поднял руки вверх, ну точь-в-точь как в кино. — Нани, разреши нам…
Мы с Тутушем машинально тоже подняли руки вверх. Понимаете, уж очень мы растерялись.
— Чего-чего? — Нани быстро-быстро заморгала.
— Разреши нам поесть ягод, нани, — смиренно попросили мы.
— Ах, они еще просят разрешения, негодники! — снова начала кричать она. Но потом, видно, смысл наших слов дошел до нее. — Значит, они просят разрешения, — уже несколько поостыв, сказала нани. — Стало быть, просят разрешения.
И у нани стал такой вид, будто из нее выпустили все пары.
— Ладно, разрешаю, лопайте ягоды, — махнула она рукой и повернулась к дедушке Авагу. — Вот сито, возьми, — сказала она совсем-совсем обычным тоном.
Открытие
Однажды мы с младшим братом решили подняться на гору, вершина которой была увенчана одиноко растущим деревом.
Менее чем за два часа мы были уже на вершине. С бьющимся сердцем и почему-то говоря шепотом мы осмотрели огромные валуны и камни под деревом. Они образовывали вход куда-то в глубь горы. Из расщелины доносился таинственный шум, который напоминал шум падающей сверху воды.
Внизу в голубоватой дымке предвечерних теней дома казались маленькими — чуть больше, чем спичечные коробки.
Спускались мы быстро, почти бегом. Было уже поздно. Брату нужно было возвращаться к своей бабушке, а мне — к своей. Но нам, как всегда, не хотелось расставаться.
— Пойдем к Мец-майрик, — предложил я Грантику, когда мы спустились в село.
— Нет, нани надерет мне уши, если к ужину я не вернусь домой, лучше ты ко мне.
И поскольку меня никогда не ожидало наказание (в худшем случае, ласково журили, если я вовремя не возвращался домой), я пошел с Грантиком.
На село спускались сумерки. Мы толкнули
— Она, наверное, дома, — сказал Грантик и взглянул на освещенные окна.
Мы поднялись по ступенькам на открытую веранду. Изнутри доносились звуки какой-то армянской танцевальной мелодии. «Радио!» — вспомнили мы. Но прежде чем войти, мы почему-то с любопытством заглянули в выходящее на веранду окно… То, что предстало перед нашими глазами, настолько поразило нас, что, в изумлении прильнув к стеклу, мы смотрели, смотрели, не веря собственным глазам: нани, суровая и деспотичная, никогда ни с кем не шутившая, гроза всех соседских мальчишек, нани, которая отдыхала только за своим веретеном, танцевала под сладкие, нежные звуки зурны. И в одиночестве. Она мягко и плавно кружила по комнате, медленно и грациозно поднимая в такт музыке руки, будто птица, медленно взмахивающая в воздухе крыльями. Легкая полуулыбка мечтательно блуждала на ее изборожденном морщинами лице, суровые жесткие черты лица смягчились, помолодели.
— Ну и ну! — воскликнул Грантик, не сводя глаз с танцующей бабушки.
— Войдем? — спросил я.
— Не знаю… — тихо ответил брат.
Мне захотелось застать ее врасплох, смутить, поймать, так же как и она нас ловила на какой-нибудь проделке. И потом, мне казалось чудовищным, что у такой сварливой, старой женщины может появиться желание танцевать, да еще в полном одиночестве. Я подкрался к двери, толкнул ее и с криком «Нани танцует! Нани танцует!» влетел в комнату. Вслед за мной — брат. Застигнутая врасплох старуха застыла на месте с поднятыми руками. Мечтательное выражение, которое нас поразило, когда мы подсматривали за ней в окно, сначала сменилось удивлением, будто она нас видела впервые, затем полной растерянностью; и то, что предстало нашим глазам в следующую секунду, было столь неожиданным для нас и непохожим на нее, что мы с братом как-то сразу приумолкли: сухонькое лицо нани внезапно сморщилось, стало жалким и беспомощным и она заплакала. С чувством необъяснимой вины мы тихо, на цыпочках, по одному шмыгнули за дверь. Несколько минут постояли на веранде, пристыженные и притихшие, молча, неподвижно.
— Ну, я пойду домой, — вполголоса сказал я, не глядя на стоявшего в полумраке Грантика, и направился к калитке.
— Ладно, иди… — так же вполголоса ответил Грантик.
Путник
Тот день, когда человек в черной барашковой папахе постучался к нам в калитку, был обыкновенный летний день, ничем не примечательный. Я мастерил себе в тени тутового дерева рогатку, а Мец-майрик раскладывала в кладовой на деревянной лавке горячие лаваши, которые она испекла только что в тондыре, — она пекла их раз в неделю. Остывая, лаваши распространяли по всему двору и дому аромат свежевыпеченного хлеба, приятно щекоча ноздри и заставляя глотать слюну.
— Эй, есть кто в доме? — крикнул человек в барашковой папахе на ломаном армянском языке. Я сразу догадался по акценту, что это азербайджанец.
— Есть, — ответил я, подняв голову.
— Мать дома?
— Матери нет. Мец-майрик дома.
— Кто-кто?
— Я говорю, бабушка дома.
— Где же она? Позови, — сказал человек в черной барашковой папахе и тяжело, двумя руками оперся на толстую суковатую палку. Кожа на его лице была темная, словно дубленая, одежда в пыли.
— Мец-майрик, — заорал я, — тебя зову-ут!