Артур и Джордж
Шрифт:
Жизнь была более суровой, холодной и одинокой, чем когда-либо прежде, но ему помогал этот железный распорядок дня. Он всегда жил по строгому расписанию и под тяжелой рабочей нагрузкой — и школьником, и солиситором. Дней отдыха в его жизни было мало (поездка с Мод явилась редким исключением), а какой-либо роскоши еще меньше, не считая радостей ума и духа.
— Чего звездным особенно не хватает, — сказал капеллан во время первого своего еженедельного визита, — так это пива. Ну, да не только звездным, а и промежуточным, и обычным.
— К счастью, я не пью.
— А затем — сигарет.
— Опять-таки мне повезло и в этом отношении.
— И, в-третьих, газет.
Джордж кивнул.
— Признаюсь, это тяжелое лишение. У меня была привычка прочитывать за
— Если бы я мог чем-нибудь помочь… — сказал капеллан. — Но правила…
— Пожалуй, лучше обходиться вовсе без чего-то, чем надеяться иногда это получать.
— Если бы и другие смотрели на положение так! Я видывал, как люди буквально сходили с ума при мысли о сигарете или глотке пива. А некоторые страшно тоскуют по своим девушкам. Некоторые тоскуют по своей одежде, а некоторые так и по вещам, которых в свое время даже не замечали. Например, по запахам ночи с черного крыльца. Всем чего-то не хватает.
— Я вовсе не спокоен, — ответил Джордж. — Просто о газетах я могу думать практически. В других отношениях, полагаю, я такой же, как остальные.
— И чего же вам не хватает больше всего?
— О, — сказал Джордж, — мне не хватает моей жизни.
Капеллан как будто считал, что Джордж как сын священника будет находить опору и утешение в религии. Джордж не вывел его из заблуждения, и часовню он посещал с большей охотой, чем большинство. Однако колени он преклонял, и пел, и молился всего лишь так, как выставлял свое ведро, и складывал постельные принадлежности, и работал — относясь к этому как к чему-то такому, что помогало ему прожить день. Большинство заключенных отправлялись работать в сараях, где плели циновки и корзины, звездный же в течение трех месяцев изоляции должен был работать у себя в камере. Джорджу выдавалась доска и связки грубой пряжи. Ему показали, как плести пряжу, пользуясь доской, точно шаблоном. Медленно и с большим трудом он сплетал плотные прямоугольники заданной величины. Когда он заканчивал шесть, их у него забирали. Тогда он начинал следующую партию, затем следующую.
Недели через две он спросил у надзирателя, для чего предназначаются эти прямоугольники.
— Ну, уж ты-то должен знать, двести сорок седьмой, уж ты-то должен знать.
Джордж попытался вспомнить, где он прежде мог видеть что-либо подобное. Когда стало ясно, что он действительно не понимает, надзиратель взял два законченных прямоугольника, приподнял их к подбородку и начал открывать и закрывать рот, чавкая и хлюпая.
Джордж окончательно встал в тупик.
— Боюсь, я не знаю.
— Ну давай же! Сейчас дойдет! — И он начал чавкать все громче и громче.
— Не догадываюсь.
— Торбы для лошадей, двести сорок седьмой, торбы для лошадей. В самый раз, ведь ты-то в лошадях знаток.
Джордж оледенел. Надзиратель знает, они все знают. Они говорили об этом, отпускали шуточки.
— И их делаю только я?
Надзиратель ухмыльнулся.
— Не считай себя таким уж особенным, двести сорок седьмой. Ты плетешь, ты и еще десяток других. Некоторые их сшивают, некоторые вьют веревки, чтоб обвязывать лошади голову. Некоторые соединяют все воедино. А некоторые пакуют их для отправки.
Нет, он не был особенным. Это служило ему утешением. Он был просто заключенным среди заключенных, работал, как работали они. Кем-то, чье преступление было не более пугающим, чем многих других; кем-то, кто мог выбрать, как вести себя: хорошо или скверно, но в реальности своего положения не имел никакого выбора. Даже солиситор не был особой редкостью, как указал начальник тюрьмы. Он решил оставаться нормальным, насколько позволяли обстоятельства.
Когда ему было сказано, что в изоляции он пробудет шесть месяцев вместо только трех, Джордж принял это спокойно и даже не спросил о причине. Собственно говоря, он считал, что «ужасы одиночного заключения», о которых твердили газеты и книги, были сильно преувеличены. Он предпочитал отсутствие всякого общества присутствию дурного. Ему по-прежнему разрешалось обмениваться словами с надзирателями, капелланом и начальником тюрьмы при его обходах,
Сверх того в Льюисе имелась превосходная библиотека, и библиотекарь приходил дважды в неделю забирать книги уже прочитанные и пополнить его полку. Ему разрешалось брать одну книгу «образовательного назначения» и одну «библиотечную» книгу в неделю. Под «библиотечной» книгой, как он узнал, подразумевалось что угодно — от бульварного романа до произведений классиков. Джордж поставил себе задачу прочесть все шедевры английской литературы и истории значительных наций. Естественно, ему разрешалось держать в камере Библию, хотя он все больше убеждался, что после четырех часов возни с доской и пряжей каждый день его манили не звучные кадансы Святого Писания, а следующая глава сэра Вальтера Скотта. По временам, запертый в своей камере, читая роман в полной безопасности от остального мира, краешком глаза замечая яркую расцветку своего постельного пледа, Джордж испытывал ощущение упорядоченности, почти граничившее с удовлетворением.
Из писем отца он знал, что его вердикт вызвал общественное возмущение.
Мистер Вулес встал на его защиту в «Истине», и собираются подписи под петицией, которую организует мистер Р. Д. Йелвертон, прежде председатель Верховного суда Багамских островов, а теперь подвизающийся в Темпле. Подписей набиралось все больше, и уже многие солиситоры в Бирмингеме, Дадли и Вулвергемптоне выступили в его поддержку. Джордж был тронут, узнав, что среди подписавших были Гринуэй и Стентсон, они всегда были хорошими ребятами, эти двое. Расспрашивались свидетели, о характере Джорджа собирались отзывы его школьных учителей, коллег-юристов и членов его семьи. Мистер Йелвертон даже заручился письмом сэра Джорджа Льюиса, величайшего адвоката по уголовным делам тех дней, содержащим его взвешенное мнение, что осуждение Джорджа было неоспоримо безосновательным.
Видимо, в его пользу были сделаны какие-то официальные шаги, так как Джорджу разрешили получать больше сведений касательно его дела, чем полагалось обычно. Он прочитал несколько показаний в свою пользу. В том числе лиловую копию письма брата его матери, дяди Стоунхема из «Коттеджа» в Мач-Уэнлоке. «Что бы я ни видел сам и ни слышал о моем племяннике (пока не начали распространяться эти гнусности), я всегда находил его отзывчивым и слышал, что он отзывчив и умен». Что-то в этом подчеркивании глубоко тронуло сердце Джорджа. Не похвалы ему, которые его смутили, а подчеркивание. И вот опять: «Я познакомился с мистером Идалджи, когда он был священником уже пять лет, и другие священнослужители отзывались о нем очень хорошо. Наши друзья в то время, как и мы сами, считали, что парсы очень древняя и высококультурная раса, обладающая разными высокими качествами». И еще в постскриптуме: «Мои отец и мать дали свое полное согласие на этот брак, а они питали глубочайшую привязанность к моей сестре».
Как сын и как заключенный Джордж не мог не растрогаться до слез, читая эти слова; как юрист он сомневался, что они произведут хоть малейшее впечатление на того чиновника министерства внутренних дел, кому в конце концов может быть поручено заняться петицией. Он одновременно ощущал и прилив безудержного оптимизма, и полное смирение со своей судьбой. Какая-то его часть хотела остаться в камере, плести торбы и читать произведения сэра Вальтера Скотта, простужаться, когда его стригли в морозном дворе, и снова слышать старую шуточку о постельных клопах. Он хотел этого, так как знал, что, вероятнее всего, такая судьба ему суждена, а наилучший способ смириться со своей судьбой — это желать ее. Другая его часть, желавшая обрести свободу завтра же, желавшая обнять мать и сестру, желавшая публичного признания, что над ним сотворили величайшую несправедливость, — этой части он не мог дать воли, так как результат мог обернуться для него величайшей болью.