Ашборнский пастор
Шрифт:
Так что начиная с этой минуты я буду заниматься только моей Бетси.
Все предметы, которые она оставила дома, возвратились на свои прежние места.
Утром того дня, когда она должна была вернуться, все в доме ждало ее, как будто она только что вышла из комнаты и вот-вот должна была вернуться.
Намного раньше времени я вышла из дома, намного раньше времени я сидела под кустом на обочине дороги, устремив взгляд на поворот дороги, из-за которого должна была появиться Бетси.
Наконец, пробило два часа.
Я встала.
По прошествии нескольких минут
Тщетно врач советовал мне сохранять спокойствие – не ради себя, а ради нее.
Увидев дочь, я сразу же забыла этот совет; я помчалась к моей девочке с распростертыми объятиями, обняла ее, прижала к груди; я приподнимала ее и ставила на землю, лишь бы она была в моих руках; мои губы искали ее рот, ее глаза, ее лоб.
Губы ее были горячи, глаза – закрыты, лоб – влажен.
Боже мой, ее бедное сердце не смогло вынести пыл моего сердца; не произнеся ни слова, не испустив ни единой жалобы, Бетси потеряла сознание.
Как и по дороге в Милфорд, когда ей хотелось идти пешком, она повисла на моей руке; то был единственный признак, по которому я заметила, что жизнь на время ее покинула.
– Это именно то, чего я опасался, – пробормотал врач, – но это именно то, что и должно было произойти… Не допускайте, чтобы она переходила от температуры слишком низкой к температуре слишком высокой! Суровость господина Уэллса ее оледенила, а ваша любовь ее сжигает.
Взяв дочь на руки, я отнесла ее к кусту, села и положила ее себе на колени.
Врач вынул из кармана флакончик и дал Бетси понюхать.
Лишь одно мгновение продолжалась борьба в этом хрупком организме; можно было бы сказать, что девочка прошла уже полдороги к смерти и теперь колебалась, возвращаться ли ей назад.
Что меня успокоило и, напротив, – странное дело! – встревожило врача, так это то, что румянец ее щек, сгустившийся на скулах, ничуть не побледнел и теперь казался даже более ярким.
Наконец губы ее дрогнули; она вздохнула, приподняла голову и вновь опустила ее, затем пробормотала несколько слов, и мне почудилось, что она зовет меня-.
– О да, дитя мое, – воскликнула я, – я здесь, я здесь! Где бы ты ни была, зови меня всегда, и где бы ты ни была, пусть даже в могиле, я к тебе приду!
– Тише! – попросил меня врач. – Она начинает слышать.
И действительно, Бетси открыла глаза, и взгляд ее несколько мгновений скользил по облакам, среди которых она словно искала Бога, быть может только что говорившего с ней во время этого сна жизни; затем она перевела взгляд на землю, заметила меня, улыбнулась, подняла руки, сомкнула их вокруг моей шеи и, с нежностью приблизив свое лицо к моему, прошептала:
– Матушка! Добрая моя матушка!
Слезы брызнули из моих глаз, совсем как в то время, когда маленькая Бетси, покачиваясь на лужайке, усыпанной маргаритками, отчетливо произнесла эти слова в первый раз.
– О моя Бетси! – воскликнула я в своего рода неистовстве. – Дитя мое дорогое, любимая моя дочь, так ты… значит, ты со мной!
И мне показалось, в самом деле, что после жестокой схватки с какой-то злой силой, я, наконец, отвоевала у нее своего ребенка.
Вмешался
– Да, вот она, ваша дочь; я вернул вам ее… Теперь ни в коем случае не забывайте, что всякое волнение для нее губительно; относитесь к ней как к одной из этих прекрасных лилий, которым во вред как избыток холода, так и переизбыток тепла; для Бетси опасна всякая чрезмерность, даже чрезмерность вашей любви.
Но я его едва слушала; Бетси полностью пришла в себя; она меня видела, она жила, она разговаривала.
И голосом, и взглядом она поведала мне о том, что ей пришлось пережить за два месяца, и я слушала ее с упоением.
Какая это невыразимая музыка для уха матери – голос ее ребенка!
Врач сунул мне в руку какую-то бумажку: то было предписание относительно режима, которого должна была с моей помощью придерживаться Бетси; затем, давая нам понять, что уже пора в путь, он взял за повод осла и подвел его к нам.
Потом он извлек из кармана монету и дал ее мальчику, который должен был доставить животное обратно в Милфорд.
И, сделав прощальный наставительный жест, врач удалился.
Видела ли Элизабет, что сейчас произошло? Заметила ли она, что доктора уже нет с нами? Этого я не знаю.
Мне казалось, что у бедного ребенка если и остались какие-то силы, то их хватало лишь на то, чтобы пережить не более одного впечатления сразу. Сначала она использовала эти остатки сил, чтобы овладеть своими чувствами, а затем – чтобы возвратиться ко мне; все, что она была способна делать, – это жить и любить меня; казалось, что помимо этого она ничего не видит и ничего не слышит.
Я посадила Бетси на осла, и мы отправились в путь, причем она не спросила, отчего нет с нами нашего спутника и что с ним стало.
Правда, ею овладело что-то вроде лихорадки; способность чувствовать, на короткое мгновение покинувшая все ее тело, теперь накатывала на нее волнами; каждая жилка ее тела трепетала так, как перед грозой дрожат струны арфы; можно было бы сказать: едва существовавшая прежде, теперь она жила сверх меры!
В эти минуты Бетси говорила быстро, лихорадочно; она рассказала мне о своем мучительном пребывании в доме г-на Уэллса, мучительном для нее, предназначенной и по своей натуре и по своему воспитанию соприкасаться с жизнью и любовью; ведь пожаловаться хоть кому-нибудь из обитателей этого дома для нее было невозможно! Просто она жила с существами из чуждого ей мира; одушевленная и трепещущая плоть, она внезапно попала в ледяной дом, населенный ледяными статуями.
И хотя было что-то тревожное в этой речи, быстрой, прерывистой, порою хриплой, я ей поддалась и спрашивала себя:
«Так почему же врач говорил, что она слаба? Если бы я говорила добрый час так, как она, я устала бы до смерти!»
О нет, она молода, она полна сил; она будет жить!
Мы добрались до Уэстона.
На окраине деревни Бетси в нетерпении хотела слезть с осла; она словно боялась, что не успеет дойти до дома. Она спешила оказаться в нашей убогой комнате, у которой не было иного горизонта, кроме кладбищенской стены, и другого вида, кроме вида на могилы.