Атаман Ермак со товарищи
Шрифт:
Просыпался Ермак рано и в тишине крохотной каморки, где всего и помещалась его постель да киот в углу у оконца, спокойно обдумывал предстоящий день. А обдумывать было что.
Воевода Хворостинин отослал его в Москву по приказу царевича. Ермак догадывался, к чему дело идет, и, оставив сотню своих донцов в Замоскворечье, сам спешно явился в Александровскую слободу.
Царевич Иван принял их в малом покое, где принимал воинских людей. Атаманы и командиры татарских конников сидели на лавках и слушали, как черноглазый рослый, стройный и очень подвижный царевич говорит о войне, о том, как можно переломить судьбу и вырвать победу.
— Не стоять! Не стоять! — повторял
— Чего он нас учит? — шепнул по-татарски Ермаку на ухо служилый татарин Аксак. — Мы всегда так воюем.
— Это он себя уговаривает! — также по-татарски ответил Ермак. А про себя подумал: «Не даст Царь войск для такой войны. Да и взять ему их неоткуда…»
— Беда на нас с трех сторон катит, — говорил царевич, и румянец играл у него на впалых щеках. — Стефан под Псковом завяз, теперь шведы напирать станут. Промеж себя они навряд ли договорятся. Каждый на свою силу надеется. И тут у нас война давно идет — отстоимся. На степи неспокойно. Крымцы да ногайцы шевелятся. Но и здесь мы, Бог даст, отмахаемся… А вот совсем новенькое: Сибирские Орды из-за Камня что ни месяц набеги творят. И метят они с этого боку на Москву идти. Потому и зашевелилась вся Волга. Не сегодня завтра черемиса забунтует! Вот и будет нам вторая Казань! Там сейчас такое, что хоть обратно штурмом бери. Потому будет великая помощь от казаков, ежели они на Волгу ногайцев не допустят, крымцев не допустят…
Атаманы молчали, но каждый подумал про себя: «Станут казаки ногайцев да крымцев разорять по цареву слову, а случись замириться Царю с ногайцами или с крымцами, тех же казаков ворами обзовут да и казнят без милости. Не первый раз так было».
Ермак все, о чем царевич говорил, знал — да и атаманы с татарскими начальниками обо всем сто раз переговорили. Потому слушал вполслуха. Смотрел, как горбоносый смуглый царевич на отца своего похож, на Ивана. Вот таким Иван был под Казанью, когда казалось — ничто более Русь сокрушить не сможет.
А вон как вышло — кругом война!
За день до встречи у царевича видел Ермак и Царя Ивана. И едва узнал его. От прежнего красавца ничего не осталось. Старец, истинно старец, — а ведь они с Ермаком почти ровесники.
Царь был страшен: словно усохшая голова помещалась на широких плечах, будто шеи вовсе не было; впалая грудь и косое брюхо, подпиравшее кафтан, будто нищий и богатей, будто старец мудрый и чревоугодник похабный уживались в одном теле. И лицо Царя Ивана тоже было будто из разных частей составлено: осанисто, гордо нес Царь седую расчесанную бороду, но загибалась она как нос у сапога — кверху, выдавая половецкую кровь. Надменно были поджаты тонкие губы, но серые глаза бегали как мыши, обшаривали каждого встречного. И прятался в этих глазах — может, страх, а может — и безумие.
Был Царь в подряснике, с тяжелым наперсным крестом на груди, но на плечах у него посверкивал золотым шитьем кафтан, да мела полы соболья шуба.
Пристукивая посохом с окованным наконечником, чинно прошел Царь мимо Ермака, а как стал на ступени подыматься, тут его под руки крепкие слуги подхватили: видать, сил у Царя было немного. А может, чванился перед степняками…
«Не даст Иван царевичу войск!» — подумалось тогда Ермаку. Так и сказал он атаманам и служилым татарам, когда после угощения в царских покоях поехали они из Александровской слободы в Москву. И воинские люди все с Ермаком согласились. «Не даст! За себя Царь боится. Царевич горяч. Сегодня на Батория пойдет, а завтра?» Промолчали воинские люди, были они все немолоды, всего насмотрелись, и трудно их было удивить и распрей внутри семьи, и любой изменой.
Но ахнули и они, когда пополз слух — Царь сына убил! Говорить прямо никто не говорил, а шептались — все!
Притихли воинские люди, перестали вместе в кружалах собираться. Потянулись обратно в полки ко Пскову, от греха подальше, под защиту верных сотен. Ермак медлил, словно ждал чего-то. Да и не хотелось ему из единственного дома, где хорошо ему было, в стынь и грязь войны ехать. Годы начинали себя оказывать. Не тем, что давили на плечи и гнули спину, — нет, как был смолоду атаман богатырем, так на пятом десятке еще крепче сделался. И как смолоду ничем не болел и любая рана на нем как на собаке заживала, так и нынче; но стало ему многое в жизни скучно. Не тешили ни охота, ни победа. А хотелось тепла да покоя, как здесь, на Москве, где прижились степные воины казаки — на городовой службе.
Гостеприимный дом просыпался. Застучал пестик в ступке — хозяйка толкла зерно для каши, мычали в хлеву коровы. На женской половине серебряными колокольчиками залились, потешаясь над чем-то, хозяйские дочки, прикрикнула на них мать…
Затопали за окном кони — казак повел их на водопой к проруби в Москве-реке.
«Ах, лентяй! — подумал Ермак. — Застудит коней. Вот ужо накостыляю по шее».
Тихо скрипнула дверь, и под осторожными шагами чуть отозвалась половица. Сквозь полуприкрытые веки Ермак увидел, как хозяйский внук Яким-ка в рубашонке и валенках вошел и смотрит на него.
— Ты спишь? — спросил Якимка шепотом. — А? — Не получив ответа, подошел поближе, переспросил: — Ты спишь?
И уж так ему хотелось, чтобы Ермак не спал, что не утерпел и тоненьким ледяным пальчиком сдвинул казаку веко и спросил в самый глаз:
— Спишь?
— Ааааммм! — Ермак схватил его, визжащего от восторга, усадил себе на грудь.
— Как спал-ночевал? Чего во сне видал?
— Ничего!
— А через чего ты во сне плакал? Я слыхал!
— Кабутто ты от меня на лодке уплыл…
— Куда уплыл?
— Не знаю. Кудай-то… В лес. А я не хотел.
— А плакать-то чего? Ну уплыл, а потом вернулся…
И вдруг мальчонка, обхватив голову Ермака, прижался к ней воробьиным своим тельцем и, всхлипнув, прошептал:
— Не вернулся! Не вернулся…
— Ты что, ты что… — успокаивал его Ермак. — Это ж сон. Куды я от тебя? Ну хочешь сказку скажу?
— Угу… Про гусика, — все еще всхлипывая и дергая плечиками, попросил мальчишка.
— Да я уж сто раз ее сказывал! Может, другую?
— Не. Про гусика.
— Ну про гусика так про гусика… — Ермак подолом рубашонки вытер крестнику нос. — Слушай. Жили-были в старой Рязани муж с женою. Жили-крестьянствовали. Бога слушались, вот и было у них все тишком да порядком. Только не было у них детушек… Навроде как у меня вот…
— Счас опять заплачу, — пригрозил мальчонка, ныряя под тулуп и забиваясь Ермаку под мышку.
— Раз пошли они по грибы да нашли в болоте гусеночка, в ножку левую стрелою подбитого. Видать, гуляла охота княжеская, стреляла гусей-лебедей число бессчетное, вот и этого не помиловала. Взяли его крестьяне, домой принесли. Стрелу каленую вынули, косточку ему вправили. Лукошко теплым пухом выстелили, положили туда гусеночка да на печку поставили: «Спи, гусеночек, отдыхай!» Накрошили ему хлебца с молоком, а сами в поле работать ушли. Ворочаются поздно вечером, а в доме все прибрано. Вода из колодца нанесена, конюшня да хлев вычищены, молоко надоено, свиньи да птица накормлены. И стало так каждый день.