Атаман Семенов
Шрифт:
Этот немец был полной противоположностью первому — он боялся казаков, стрельбы, пуль, что могут быть выпущены из окопа, где сидели русские, делал мелкие броски то в одну сторону, то в другую, то неожиданно пригибался и едва ли не животом ложился на землю...
— Во глист! — произнес Семенов с удивлением. — Нервный слишком! — Повел стволом карабина за «глистом» влево, потом вправо и выстрелил.
«Глист» взвился в воздух едва ли не на метр, выронил винтовку, заверещал и легким колобком покатился по земле.
— Два пишем, пять в уме, — пробормотал Семенов. Ни выстрела, ни голоса
Вокруг поднялась стрельба, выстрелы звучали вразнобой, беспорядочно — и хорошо, что хоть звучали, поскольку организовать залповый огонь было уже невозможно — казаки очнулись и теперь, тряся чубатыми головами, передергивали затворы винтовок и карабинов.
Сотник взял на мушку следующего немца — тяжелого, согнувшегося под плотно набитым ранцем, высовывающимся из-за спины, и широким, раздвоенным посередине подбородком. Немец этот на ходу вскидывал винтовку и стрелял по окопу, на который шел, почти непрерывно — будто гвозди вколачивал.
— Дурак! — просипел Семенов, чуть приподнял мушку и мягко надавил на спусковой крючок.
Винтовка отлетела от немца метров на пять — семеновская пуля попала в приклад, взбила сноп искр и, отрикошетив, угодила немцу в низ подбородка. Нырнула под челюсть, вошла в мякоть, будто в кашу.
— Три пишем, четыре в уме, — отметил Семенов, потряс головой.
Сотник еще никак не мог отойти от оглушения, от противной слабости, пробившей дрожью все его тело, застившей глаза белесой, схожей с туманом пленкой. Он стер пленку с глаз, увидел совсем недалеко от себя проворного, как блоха, унтера с нашивками на рукаве, торопясь, выстрелил, промахнулся и, выругавшись зло, хрипло, прицелился тщательно, совсем не беспокоясь о том, что унтер уже почти навис над ним — вот-вот и он пырнет Семенова своим штыком... Либо опередит своим выстрелом.
Унтер, не спуская глаз с Семенова, качнулся влево, потом вправо, затем снова влево, неожиданно опустился на колено и, стремительно вскинув винтовку, выстрелил в сотника.
Семенов точно уловил момент — угадал, нутром поймал миг, когда унтер надавил пальцем на спусковую собачку своей тяжелой винтовки, — сделал это вовремя; если сотник запоздал хотя бы на малую долю, на мгновение, пуля снесла бы ему верх черепушки, а так она лишь скользнула по верху фуражки, выжгла клок материи и всадилась в дымящуюся кучу земли, поднятую снарядом в трех метрах от задней стенки окопа.
Унтер промахнулся, а Семенов нет, он всадил пулю немцу точно между бровями. Винтовка унтера хлопнулась в грязь, подняв целый сноп черных брызг, а его самого отбросило назад.
— Четыре пишем, три в уме, — прохрипел Семенов, прочистив горло.
До окопов оставалось пройти совсем немного, и немцы одолели бы эти три десятка метров, если бы не меткая, очень хладнокровная стрельба казаков. Они хоть и были оглушены и ослеплены артиллерийским налетом, хоть и потеряли многих своих товарищей, а смогли прицельной стрельбой разредить цепь наступающих ровно наполовину.
Атака захлебнулась, немцы проворно, валом, покатились назад, Семенов же сумел снять еще одного германца—гривастого, бородатого, с просторным мешком за плечами, в котором запросто мог поместиться человек — он убегал, делая огромные длинные прыжки, останавливался, оборачивался в сторону казаков и, зло кривя красное потное лицо, стрелял из винтовки и снова пластал пространство гигантскими прыжками.
В одну из таких остановок Семенов и поймал его на мушку.
— Пять пишем — два в уме.
Сотник как задачу себе поставил: срубить семь вражеских голов. Число семь возникло спонтанно, вроде бы из ничего, и походило на некий родительский наказ... Семь так семь. Он прислонился спиной к грязной стенке окопа, отдышался.
Немцев уже не было видно.
«Сейчас начнется. То, что немаков не видно — ничего не значит», — подумал Семенов с зажатой внутри тоской, оглядел своих: все ли целы?
Неподалеку от него, подложив под себя заляпанный грязью снарядный ящик, сидел, подергивая головой, Никифоров, выковыривал что-то из уха и снова тряс головой. За ним виднелся Луков, тоже живой, не покалеченный, с бледный худым лицом. Семенов откашлялся.
— Мужики, сейчас немаки снова начнут нас снарядами обрабатывать, — предупредил он. — Будьте готовы.
Казаки в его сторону даже не повернулись — сил не было. Лишь Никифоров подергал плечом и пробасил незнакомым, совершенно чужим голосом:
— Знаем, ваше благородие!
Сотник приподнялся над бруствером, выглянул. Неровное, изрытое воронками поле было усеяно трупами. Немцев валялось не менее пятидесяти, почти все с ранцами — полевым припасом, который всегда находился у них с собою. «Раз есть ранцы — значит есть жратва, — отметил про себя сотник, — казаки голодными не останутся».
Над полем, на малой высоте, будто птицы какие, тянулись хлопья дыма. Это горел фольварк Столповчина. Пахло прелью, гнилью, гарью — на этом поле присутствовали все запахи, все, кроме запаха жизни, и осознание этого рождало желание сделаться маленьким, совсем маленьким, забраться в землю и раствориться в ней.
Через десять минут в воздухе послышалось бултыханье; казалось, по небу летел чемодан, набитый тяжелыми пожитками и раскрывшийся на ходу, пожитки должны были выпасть из него, но не выпали, громыхали внутри, крышка должна была отвалиться, но не отвалилась — летел «чемодан», трепыхался в воздухе, издавал неприятный, вызывающий зуд на коже звук — промахнул через поле, через реку и на той стороне, за водой, вдали от берега, всадился в землю, завалив несколько деревьев и порубив кусты. Вода в Дресвятице приподнялась от взрыва, очутилась в воздухе.
Перелет.
За первым «чемоданом» приехал второй, азартно повизгивающий в полете, раскаленный — воздух разрезал оранжевый, окруженный искорьем болид, лег в землю в трех метрах от кромки воды.
Снова перелет.
Третий снаряд шел беззвучно. Он летел, он ощущался, но звука его не было слышно. В окопе сразу сделалось нечем дышать. Это был один из тех самых опасных снарядов — беззвучных, что обязательно накрывают человека.
— Хы-ы... хы-ы... — донесся до Семенова странный звук. Кто-то из казаков давился воздухом, пробовал протолкнуть его в себя, но никак это не получалось — он не мог продышаться. — Хы-ы-ы...