Атлантида
Шрифт:
Мне пришло в голову, минуя Гете, представить себе возможную или вероятную историю его Миньоны и тем самым, погрузившись в «Дух Миньоны» («L'Esprit de Mignon»), почувствовать хоть какое-то облегчение, а может быть — и нечто большее. Ради этого я отправился на Изола Белла, чтобы затем причалить к Изола Мадре.
Конечно, здешние, весьма разнообразные сады были посажены не при гетевской Миньоне, а гораздо позже. Тем не менее я представлял себе, как она касалась этих деревьев и кустов взглядом и руками. Я делал то же с индийским кипарисом, арабским кофейным деревом, тамариском и индийской ивой, чтобы таким образом как бы коснуться самой Миньоны. Эвкалипт и чилийское железное дерево были, как и другие, снабжены табличками. Я прикоснулся и к ним.
Мне припомнились
189
Гвардини Романо (1885–1968) — немецкий католический религиозный философ, писатель, публицист, автор работ о Сократе, Данте, Достоевском.
Бродя по Изола Мадре, я не мог отделаться от чувства, будто хожу по кладбищу. Мое состояние было близко к смерти, более чем когда-либо я балансировал на грани жизни и смерти. Как человек, шагающий по вершине горного хребта на головокружительной высоте, я кидал направо и налево неверные взгляды.
При всем том я купался в красоте. Мой добрый демон нашептывал мне на ухо слова Иисуса, сына Сирахова, [190] которые неотступно преследовали меня как мучительно-сладостная мелодия: «Я матерь прекрасной любви и плод познания и святой надежды».
190
Книга Премудрости Иисуса, сына Сирахова, в Ветхом Завете следует за Книгой Премудрости Соломоновой.
В этом случае их произносила Премудрость, и я обрел в них опору и утешение.
Невозможно сбросить со счета исключительную силу любви, когда она разрывает гармонию этих слов. Для меня во всем свете уже не существовало почти ничего, кроме Миньоны. Повсюду я был наедине с нею. «Строгая, резкая, сухая, порывистая и в нежных позах скорее величавая, чем ласковая» — такой предстала она перед Вильгельмом Мейстером в своем танце. Он ощущал то, что уже ранее чувствовал к ней. Он мечтал принять в свое сердце как родное дитя это брошенное создание, заключить ее в свои объятия и отеческой любовью пробудить в ней радость жизни.
Новая Миньона вызывала во мне те же чувства. Любовь есть сострадание, говорит философ, и сострадание — любовь. Безмерным состраданием была с самого начала моя любовь к Миньоне: мне хотелось коснуться рукой ее ран, смягчить муки, оградить, спасти и защитить ее.
Для того-то я и искал ее, но как, где и когда мне суждено было ее найти?
Миньона Гете, насколько мы ее знаем, существовала только в его фантазии, моя же была реальностью — и я утратил ее.
Поскольку мое тогдашнее состояние, по-видимому, не оставляло мне выбора — я не мог дольше жить без этой странной девочки — оно, в отличие от состояния поэта, не приносило мне счастья, а, напротив, было весьма плачевным. Оно доводило меня до отчаяния.
Вернувшись почти с неохотой из воображаемого мира Миньоны в свой отель, я нашел в номере визитную карточку, на которой чернилами было написано: «Тайный совЕтникъ фонъ Гете». Естественно, я не поверил глазам своим. Однако карточка и надпись были бесспорной реальностью. Значит, кто-то хотел разыграть меня. Неужели Барратини? Или кто-нибудь другой, кто слышал о моих галлюцинациях, связанных с Гете?
Барратини внимательно рассмотрел карточку и, опровергнув мои подозрения на его счет, решительно заявил, что карточка старая, и чернила на ней выцветшие. Эта вещица, молвил он, могла пролежать в каком-нибудь шкафу или ларце добрую сотню лет. Он стал с пристрастием допрашивать портье и прочий персонал, каким образом карточка попала в мою комнату. Никто не передавал ее портье. Один из мальчиков сказал, что видел, как какой-то странного вида старый господин, похоже иностранец, говорил с другим мальчиком, дал ему денег и отослал с каким-то поручением. Ничего более точного он сказать не мог.
Я чуть было не забыл, что в моем номере имелся телефон. В первый раз я воспользовался им и позвонил своему любезному хозяину в Палланцу. Я знал, что он коллекционирует автографы. Ему могла прийти в голову мысль позабавиться самому и доставить маленькую радость мне. В ответ он рассмеялся, но с легкостью убедил меня в своей непричастности к этому происшествию.
Как бы со временем ни объяснилась эта загадочная история, после нее даже Барратини увидел во мне человека, отмеченного некоей печатью. Я же, так доверчиво и молитвенно-слепо шедший навстречу чуду любви, в этом случае не хотел верить в чудо. Во мне громко заговорили остатки моего трезво-рассудительного склада ума, и я припомнил, что не раз встречал на трамвайной остановке одного большого города курьезного человека, явно разыгрывавшего из себя Гете. Этот безобидный дурачок был хорошо известен в городе. Будучи довольно состоятельным человеком, он собирал любые гетевские реликвии, какие только мог раздобыть, и не скупясь платил за них большие деньги.
Кажется, это было в Лейпциге, где он жил и где нажил свое состояние — не знаю, каким именно занятием. Он демонстративно появлялся то в ауербахском погребке, то еще где-нибудь, и всегда в этом было что-то нарочито многозначительное. Но чаще всего это случалось во время его путешествий, простиравшихся до Северной Италии. Кое-кто уверял даже, что в некоторых местах он записывал себя в отелях в книге для приезжающих как «тайный совЕтникъ фонъ Гете».
Да, конечно, по берегу Лаго-Маджоре бродила какая-то фигура, похожая на Гете, которую в народе называли просто Il Poeta. Сам я никогда ее не видел. Вполне возможно, что эту роль разыгрывал тот дурак. Но мой Гете — я готов был поклясться — не имел никакого отношения к этому разбогатевшему сапожнику или булочнику. Однако он-то вполне мог слышать обо мне и попробовать разыграть меня своей карточкой.
В общем, я перестал заниматься этим делом и целиком посвятил себя поискам Миньоны. Но она была по-прежнему неуловима.
Никого не удивит, что я взялся перечитывать «Вильгельма Мейстера» и стал наново вдумываться в образ Миньоны. Особенно занимали меня вторая и третья главы восьмой книги. С моей живой Миньоной не очень связывались эти порою весьма отрезвляющие описания. Она не смогла бы давать свои «значительные» ответы, они были бы более грубыми, односложными, упрямыми. Она не смогла бы давать и свои «искусные» ответы: они тоже получились бы более грубыми, односложными, упрямыми. Я вспомнил, что когда-то занимался феноменом Homo sapiens ferus. Как уже говорилось за чайным столом у Граупе, это человек, выросший не среди людей, а в лесу у диких зверей. Вот такого человека — примеры нам известны — напоминала мне порой Миньона. Не думаю, чтобы она умела читать и писать. Конечно, раскрытые двери католических церквей оставили какой-то след в ее душе. В соответствующем одеянии она вполне могла бы, подобно гетевской Миньоне, ответить на вопрос какого-нибудь ребенка, не ангел ли она: «Я хотела бы быть ангелом», — но в этом звучала бы горькая и мрачная насмешка.
В гетевской Миньоне в числе прочих внутренних задатков заложено поэтическое начало. Она играет на цитре, импровизирует стихи и песни. Если присмотреться внимательнее, ее поведение нередко противоречит ее загадочности и самобытности. И тогда мы невольно спрашиваем себя, как могло получиться, что на протяжении полутора веков творение веймарца сохраняло в нашем воображении свою неповторимую земную и неземную красоту, не вполне свойственную оригиналу. Публика продолжала поэтически творить этот образ, и вот земные наслоения, даже наслоения печатной книги, соскользнули с этой Миньоны. Она вступила в какую-то нематериальную, вечную жизнь.