Атлантида
Шрифт:
Случившемуся не находилось никаких объяснений. Не желая никому давать повода для досужих домыслов и повергать в испуг семейство Хербст, Эразм ни с кем не делился своими ночными переживаниями. Но для себя открыл одну истину. Он был уверен, что стоит ему провести хотя бы еще одну ночь в этой комнате, и он снова попадет в сгусток демонической силы, от которой кровь застывала в жилах. В качестве причины временного переселения в отель «Бельвю» он назвал духоту и влажность воздуха в нижнем этаже, а также обилие уховерток.
Первую ночь в отеле он провел как у христа за пазухой. Когда же вернулся в свое прежнее жилище, то заметил некоторую перемену в характере вдовы. Теперь в
Чем ярче свет, тем глубже тень. Поскольку размышления Эразма о жизни прерывались разве что сном, то и эта фраза не выходила у него из головы. Чем ближе к голубым небесам весенние волны жизни, тем остойчивее его корабль, тем безмернее пространство и темнее толща воды под ватерлинией. И размышляя при свече об истинном «Гамлете», полуночничая в своей комнате, он представлял себе мир детищем тьмы. «Глаз живет тьмой, — говорил он себе. — Осязание живет тьмой. Мысль живет тьмой. И все наше миросозерцание живо порождающей тьмой».
И «Гамлет», это поэтическое творение, — тоже дитя ночи. Гамлет носит темный плащ. Величие и священную неповторимость произведению Шекспира придают летучие мыши и ночные птицы, как бы витающие в его пространстве, полотнища траурного крепа облегают его как знаки ночного рождения, и свет яркого и безоблачного дня отступает перед его собственными лучами, превращаясь в бледное свечение. Эти глубочайшие откровения были, в сущности, неизречимы. Но кое-что открывшееся ему в этом неярком свете ненароком проступало в беседах с фрау Гертрудой Хербст.
Не так уж мало было поведано внутренним зрением: можно сказать, все, что гасилось деятельной жизнью при свете белого дня. Материнское чутье не подводило вдову смотрителя, однако трудно было решить, желала ли она обнаружить нечто похожее в своем странном жильце и предполагала ли она особое чутье и в нем тоже.
— Театр — дело зыбкое и опасное, — говорила она, — его атмосфера дурманит, точно наркотик. Гражданский человек, если вовремя не унесет ноги, того гляди кончит гражданской смертью. А это куда как худо, вы сами знаете — гражданская смерть. Один мой дальний родственник — сдается мне, он вексель подделал — не миновал ее. Конечно, пока еще до отчаяния далеко. Но тот, кто не может уберечь свою дочь от сцены, по сути, бросает ее. Сын порядочных родителей, вставший на этот путь, навсегда потерян для них. Может, это и не самое худшее, но небрежение всякой моралью, особенно в делах любовных, и разжигание опустошающих страстей оборачивается настоящей опасностью. Сколько их, сколько несчастных погибло, запутавшись в этих тенетах.
— А вы сами, фрау Хербст? — спросил Эразм. — Разве вы в юности не мечтали о театре, как рассказывала мне Паулина?
— Да обо мне-то что сокрушаться! — возразила она. — Если бы я пошла той дорогой, никто ничего не потерял бы, да, наверно, и не заметил бы. Но вы уж поверьте, господин доктор, я просто дрожу за судьбу такого человека, как вы.
Эразм рассмеялся. Действительно, он находился в кризисном состоянии. Но оставался лишь один путь, и причем бесповоротный, так же как у солдата, за которым идут полные решимости соратники, готовые открыть огонь по отступившему. Фрау Хербст продолжала:
— Вы рассказывали о жене и детях. Вы так привязаны к семье. Вы любите мать своих детей, и, судя по вашим рассказам, она того заслуживает.
— Да, но с чего вы завели об этом речь?
— С того, что единственно возможному, истинному, спокойному счастью могут повредить обстоятельства, в которые вы попали. Вы уж поймите меня правильно, господин Эразм.
— Вы недооцениваете меня, милая фрау Хербст. Что бы ни случилось, пусть даже Европа исчезнет с лица земли, я не расстанусь со своими.
— Приятно слышать, — заметила фрау Хербст, но высказалась далее в таком роде, что, мол, даже искренние уверения — еще не самая надежная порука в жизни. Особенно когда недюжинному, но еще очень молодому человеку приходится видеть других женщин чаще, чем собственную жену. И когда высокая натура и низменная пикантная штучка могут попасть в историю, которая уже случалась с яблоком, змеем и невинно-доверчивым Адамом.
Эразм убеждал ее, что она весьма далека от истины. Никогда, исключая единственный случай, не знал он успеха у женщин. И имеет тому множество подтверждений, даже в бытность студентом, когда не раз попадал в развеселые компании.
Она вдруг принялась его уверять, что ни о чем таком и не думала, что лишь хотела бы засвидетельствовать ему свое сердечное участие и искренность, советуя решительно повернуть в другую сторону.
На это Эразм, по обыкновению, ответил с присущей ему серьезностью:
— Я ценю, — начал он, — ваше участие и вашу искренность, фрау Хербст.
Тут он взял ее за руку, как бы ставя точку в затянувшейся беседе.
— Моя матушка в своих заботах обо мне рассуждала очень похоже. Мне следовало стать маленьким чиновником и жить на твердое жалованье. Она даже предлагала мне заняться продажей плодов из собственного сада или распоряжаться небольшим имением. Разводить цветы, есть капусту с собственной грядки, жевать хлеб, выращенный трудом рук своих, иметь свое молоко и масло. Ах, милая фрау Хербст! Если бы все невзгоды, страдания и все зло жизни можно было бы отвести ковырянием в собственном садике, хлебом из домашней печи, молоком и маслом! Простите меня, но сколько их, маленьких чиновников, садовников и хлебопеков, повесилось у себя на чердаках.
Фрау Хербст побледнела. Она долго смотрела на Эразма, прямо ему в глаза, и затем удалилась, как уходит человек, задетый простым и естественным ответом в каких-то глубоко личных, никому не ведомых чувствах.
Уверенный тон, каким Эразм отвечал на увещевания вдовы, никоим образом не означал его внутренней уверенности. Он еще не сумел врасти в эпоху, которая просто-напросто захватила его врасплох. Душевная смута, порожденная морокой супружеской жизни и сложностями его внутреннего роста, на время улеглась под напором новых, внешних обстоятельств. Но в часы затишья она подымалась вновь.
Поначалу он еще мог с ней справляться. И не было такого узла, который он не сумел бы распутать. Но не сам ли он, зажмурив глаза и очертя голову, бросился в неудержимый поток, взвихренный замысловатыми водоворотами, которые обрекали на столь крутые и губительные осложнения его прежнюю, в общем-то простую душевную жизнь? Три женские особи боролись теперь за обладание им, его сущностью. Одна из них, до сих пор пользовавшаяся правом безраздельного владения, уверенная в пожизненной взаимности, была потеснена двумя другими, каждая из которых требовала своей доли. Вплоть до нынешнего дня Эразм был склонен отстаивать исконные права Китти. Он чувствовал, что признать ее победительницей означало бы спастись самому. А что такое страсть, в конце концов? Скорее всего ее можно уподобить всепожирающему пожару. Пожар — это пагуба, не созидание. Мне же и на пепелище надлежит созидать, если не минует меня разрушительный огонь и если волей к решающему выбору укрепится и воля к основанию новой жизни с какой-нибудь новой спутницей…