Атлантида
Шрифт:
КНИГА ТРЕТЬЯ
Лето по-прежнему расточало тепло. После того как Эразм нашел наконец истинную Офелию, можно было приступить к репетициям на сцене и от подготовки перейти к собственно творчеству. По многим причинам Эразм противился участию двора в репетициях, особенно на этой начальной стадии, но как бы непреклонен он ни был, кто-нибудь из приближенных князя всегда ухитрялся быть тут как тут. Однажды в сумраке ложи он увидел Мафальду, старшую кузину его сиятельства. Когда же, не веря своим глазам, он обнаружил в театре серую мартышку, ловкую и благородную тварь с длинным хвостом, вздумавшую порезвиться не только на рампе, но даже на занавесе, ему было доложено о слабости, питаемой Мафальдой к животным. В своем маленьком дворце она жила в окружении всевозможных зверей. Не говоря уж о дюжине болонок, там обитали виверры, морские свинки, обезьяны и лемуры. Ее любовь к животным
Рассказывали о бесстрашном обращении хозяйки со своими зверями, объясняя это ее особой властью над ними. Красавец олень по кличке Султан, который в своих владениях уделял ланям не меньшее внимание, чем хозяйка — ему самому, как-то раз воспылал любовью к одной человеческой особи женского пола, а в нашем обиходе — к батрачке, косившей траву внутри ограды. Он начал оказывать ей небезопасные знаки внимания, и она вынуждена была уносить ноги и лезть сквозь прутья. Но Султан обезумел от страсти. Ему удалось преодолеть пределы загона. Ошалело мотая головой, он двинулся к ней медленной рысью. Она прибавила шаг, но поняла, что ежели он перейдет на галоп, с ним трудно будет тягаться в беге. Олень все приближался и уже дышал ей в спину, когда она наконец смекнула, что пора занять оборону, хотя бы за стволом одного из могучих дубов парка. И вот преследование пошло по кругу — благо, ствол оказался в несколько обхватов, — когда принцесса Мафальда уловила из окна весь драматизм разворачивающихся событий. В тот же миг она поспешила в их гущу, с кнутом в одной и куском сахара в другой руке, бесстрашно приблизившись к властелину гарема. Удар по морде навел его на некоторые раздумья. Он вспомнил о сахаре, которым хозяйка ежедневно угощала его, и забыл о любовном увлечении. Батрачка успела скрыться до того, как он признал себя одураченным и с помощью сахара и кнута был препровожден за ограду, благоразумно покорившись обстоятельствам.
Принцесса Мафальда славилась незаурядным умом — она владела основными европейскими языками, — ее начитанность приближалась к учености, суждения об искусстве поражали замечательной глубиной. Принцесса не была помехой в работе. Но тем больше досаждал ему обер-гофмейстер Буртье, чье праздное любопытство всегда будило глухое раздражение в Эразме и подтверждало предположение, что Буртье и впрямь нечем заняться в замке. Этот придворный хлыщ обладал всем набором качеств, которые на большинство людей действуют неотразимо. Он, как полагается, был озабочен изысканностью своего костюма: по утрам чаще всего появлялся в сером цилиндре и сером сюртуке, в серых гамашах и серых же перчатках. И хотя его безукоризненный пробор разделял светлые, как тесто, волосы, а из водянистых глаз глядела пустота, это был рослый, видный мужчина, да еще с моноклем, и по части самомнения и напыщенности он не знал себе равных в Границе.
То, что людей подобного сорта может связывать с театром, ни для кого не секрет, а в данном случае — и подавно. У Эразма до сих пор звучали в ушах слова, которые Буртье обронил за чаем у Сыровацки: «Ба! Да это жемчужина нашего театра мадемуазель Ирина Белль, она же — прекраснейший цветок княжеской оранжереи на Циркусплац».
Как только этот пошляк появлялся в зрительном зале и Эразм вспоминал его слова, он вынужден был вцепляться руками в режиссерский пульт, чтобы унять ревность, которая едва не лишала его рассудка и, толкая к непоправимой горячности, подмывала вышвырнуть вон незваного гостя.
Правда, Ирина говорила, что ни в грош не ставит его, и давала ему это понять в самых недвусмысленных выражениях, но с другой стороны — она и сама признавала это, — Ирина была до крайности импульсивна. К тому же все знали, что Буртье частенько наведывается к ней — посидеть за чашкой чая, разумеется, в присутствии матери. Эразм, сгорающий от любви к этой маленькой Магдалине, покоя не знал, покуда обер-гофмейстер собственной персоной или в воображении стоял перед его глазами.
Как-то раз в зале появилась и принцесса Дитта. Эразм заметил ее со сцены. Он безошибочно чувствовал, что белокурый Аполлон пристально следит за каждым его словом и движением. Но это не стесняло, это окрыляло его. Вообще, утренние репетиции, вбиравшие в свою стихию свет и тепло летнего дня, запахи и птичий гомон парка, поначалу были только в радость всем участникам. В работе царил дух приятной непринужденности. Не занятые в спектакле актеры не выказывали ни малейшего нетерпения, проводя время в упоительных спорах о Шекспире и «Гамлете» в зеленой сени «Грота», исполнители же, не выпуская из рук текстов с ролями, расхаживали по сцене, весьма довольные своим молодым режиссером. Мизансцены были согласованы, жесты продуманы и отточены, все повороты действия окончательно прояснены, и это отнюдь не мешало кому-нибудь из актеров по внезапному наитию сыграть лучше, чем ожидалось.
Сад ресторана «Грот», безусловно, переживал свои лучшие дни. В промежутках между актами или после репетиции там совершенно естественно зарождалась атмосфера дружеской общительности, которая сама по себе говорила о счастливейшей поре театра. Стараниями кандидата Люкнера и грайфсвальдских студентов расширились духовные горизонты труппы. Адальберт Люкнер сам принадлежал к сильно чувствующим натурам и был сродни маркизу Позе. Чуть ли не каждый день стали захаживать сюда художник, господин фон Крамм, и доктор Оллантаг: даже князь, сопровождаемый принцессой Диттой, облюбовал здесь место для отдыха, и его кресло-коляска привычно катилось между круглыми столиками, уставленными неиссякаемыми кружками свежего пива. Все это дало Адальберту Люкнеру повод блестяще проявить свой дар красноречия. Искусно поощряемый Георги и другими, он чествовал князя как друга человечества и великого мецената и вообще разливался соловьем, вызвав тем самым шквал восторга всех присутствующих, который едва не опрокинул молодого Эразма, но зато вознес новоявленного гения — Адальберта Люкнера.
Остается неясным, не в сей ли час был поколеблен тот камешек, который повлек за собой нечто вроде обвала, угрожающего сбросить Эразма с его вершины. Но совершенно очевидно, что этот казус только подлил масла в огонь, увы, еще не заглохшей тайной враждебности. Она исходила от уязвленного Лаэрта, который принял намеренно покорный вид и с напускной безучастностью бубнил текст своей роли. Вскружил ли успех голову Адальберту Люкнеру? Во всяком случае, скромности не прибавил. Люкнер почувствовал вкус к пространным рассуждениям на литературные и театральные темы, нередко даже в партере, во время репетиций, и однажды столь громко напомнил о себе, что Эразм в энергичной форме вынужден был призвать его к порядку. Да и по поводу исполняемой им роли — он играл Розенкранца — между ними уже на первой репетиции возникли разногласия. Весьма начитанный, уверенный в себе германист рассчитывал шутя справиться с ролью, которую при его блестящей памяти ему вообще не требовалось учить. Такой тип актеров порой доставляет режиссеру куда больше хлопот, нежели те, кто впервые знакомятся с ролью. Сколько сил тратится на вразумление упрямого, тщеславного, целиком сосредоточенного на себе умника, покуда он не найдет те краски и жесты, которые служат образу всего спектакля. Своей театральной интуицией Эразм сразу же почувствовал неизбежность такого рода осложнения. Воспламеняемый работой темперамент позволял ему быстро и основательно вести свое режиссерское дело. Недоумение и растерянность кандидата не знали границ, ибо он сам стремился оказать такое же воздействие на Эразма, но тот не только оставался неуязвим, но и весьма резонно охлаждал своего коллегу:
— Потише, потише, господин кандидат! Вы не один на сцене. Если бы пьеса была сложной машиной, как это случается порой с поэзией, вы бы могли считать себя колесиком, одним из многих. Мы же воплощаем, так сказать, тонко сотканную фантасмагорию. Она начинает понемногу вырисовываться, вырастая из единой почвы, соразмерная во всех своих элементах. Согласитесь, что пока строители закладывают фундамент, еще не время носиться по лестницам и распивать в комнатах чай. И если десятник в здравом уме, он не станет нанимать уборщиц чистить дверные ручки.
Люкнер озадаченно смотрел на него:
— Я не понимаю вас.
— Механически вы двигаетесь искусно, господин Люкнер, но, поверьте, еще не живете. Ваша жизнь, как и потребное ей пространство, возникнет лишь в системе целого. Только в присутствии королевы Гертруды и короля Клавдия, в присутствии Гамлета и других персонажей забьется ваш собственный пульс, выверенный пространством и временем. По отношению ко всему, что окружает вас, вы составляете тождество с Гильденстерном и без него слова молвить не можете.
Признавал ли Адальберт Люкнер правоту своего режиссера или нет, несомненно одно: он чувствовал себя задетым и даже обиженным и все более примыкал к партии недовольных. Однако этот и подобные случаи не повредили прекрасному театральному начинанию и не лишили его солнечного летнего мажора.
То, что творилось в душе Эразма, было скрыто от посторонних глаз; работая над своим замыслом, он точно попадал в ритм нескончаемого летнего праздника. Даже все более откровенное тщеславие Адальберта Люкнера не слишком чувствительно задевало его. Что и подтвердилось, когда Люкнер при большом стечении публики сделал в отеле «Фюрстенхоф» свой доклад о «Гамлете», снискавший блестящий отзыв ректора Траутфеттера. Как передавал доктор Оллантаг, Люкнер выступал как бы без подготовки, с поразительным апломбом, но в свободной манере и не скупясь на повторение общих мест, которые кочуют из одного научного опуса в другой.