Аушвиц: горсть леденцов
Шрифт:
Внутреннее обустройство детсада настолько уютно, что любое, в том числе и цыганское детство вполне может считать себя состоявшимся: помешение оштукатурено и побелено изнутри, на стенах развешены картинки из немецких сказок, нарисованные тут же, в лагере, узниками-художниками, все дети спят в одинаковых деревянных кроватках со сплошной спинкой, над каждым висит по два чистых полотенца, в ногах стоит тумбочка, на полу постелены домотканые дорожки, и с ранней весны и до поздней осени в стеклянных банках стоят полевые цветы, заботливо собранные эсэсовскими воспитательницами. Эти эсэсовские медсестры смиренно и честно исполняют свой долг: они в самом прямом и истинном смысле милосердны. Им не положено есть то же, что дают в детсаду детям: молоко, сливочное масло, белый хлеб, суп на мясном бульоне, а также шоколад и варенье. Они только смотрят и… радуются за этих, ни о каком зле пока не подозревающих
Я всегда склонялся к тому, что человеческая память заключена непосредственно в индивидуальности каждого, в самых потайных глубинах «я», откуда и черпает потом пищу готовый ко всяким компромиссам рассудок. Проблема состоит в том, чтобы не дать рассудку властвовать над этим неприкосновенным запасом: только любовь, единственно, и должна иметь к памяти доступ. Но кто же сегодня годен к любви? Кто готов взять на себя груз истины?
Лилипут претендует на нормальность, похотливо спариваясь с «крупным», но чтобы дать на себя, карлика, взглянуть, на свое обнаженное уродство, это лилипут считает уже нарушение прав человека, в карликовом то есть понимании. Именно это и проделал со своими гномами доктор Менгеле: привел их на свою лекцию, устроенную для эсэсовского лагерного персонала, и заставил выйти на сцену совершенно голыми! Большая, почти нормальная голова, короткие руки, сжатое в «бочонок» тело, обрубки ног. Кто знал тогда, сколько пыхающей ядом ненависти заключено в этих убогих карликовых телах! В этих хорошо откормленных и ухоженных, да, привилегированных организмах! И вот что впоследствие подсказала лилипутам их карликовая фантазия: доктор Смерть протыкал насквозь карликовые клиросы и матки, рвал без наркоза яичники, отрезал – тоже без наркоза – и снова пришивал на место соски, выскабливал обычным кухонным ножом влагалище… Все это говорилось с искренним карликовым возмущением и заносилось в протоколы вечных, на все времена, обвинений.
Священная, непоколебимая, всепобеждающая ложь.
21
Я забыл сказать, что в это мое первое посещение лагерного театра со мной произошел казус: я вдруг почувствовал себя свободным. Причиной тому могла стать совершенно демократическая обстановка в партере: мы были тут все, в одном зале, начиная от коменданта лагеря Хёсса и кончая мной, безымянным, пронумерованным узником. Никакая субординация рассаживания по местам не могла нарушить того восхитительного ощущения общности и почти семейного родства, да, своего рода равенства, о которых было совершенно немыслимо говорить в такое безумное военное время. Мы смотрели один и тот же спектакль, хлопали одним и тем же артистам… дышали одним воздухом! Об этом никто, кроме меня, почему-то не вспоминает, хотя именно такая общность – вне религий, кровей и званий – и есть примета будущей Европы. Той Европы, которую евреи заранее ненавидят.
Забавное пение лилипутов вызвало в зале легкое, почти опереточное настроение, так что когда из первого ряда на сцену поднялась молодая немка, ни у кого уже не вызывало сомнений, что сейчас она что-нибудь такое… споет. Впрочем, вид у нее был вполне буднично-деловой, эсэсовский: серый китель на трех металлических пуговицах, с обшитым серебряным кантом стоячим воротником, серая, ниже колен, юбка, черные туфли, простая белая блуза. Так одевались все без исключения надзирательницы, с той лишь разницей, что у одних на нагрудном кармане имелась черная овальная нашивка с рунами СС или нашивка с орлом в верхней части левого рукава, а у других – просто значок связистки: серебристая молния на черном ромбе. Никаких украшений в виде галстуков или брошей носить не полагалось, зато черная шерстяная пилотка с орлом лихо сидела на пышных белокурых волосах. Все эти девушки были незамужние, не старше, я думаю, тридцати.
Та, что поднялась теперь на сцену, была на вид совсем еще девчонкой: ей едва можно было дать двадцать. И первое, что я приметил, будучи уже весьма опытным наблюдателем, это ее расположенность к залу: она словно обнимала всех в едином своем, молодом дыхании. Она была к тому же очень, я бы уточнил, чрезвычайно красива, начиная от заколотых на висках пепельно-русых волос и кончая крепкими, как у породистой кобылы, ногами. И хотя я сидел в последних рядах, я высмотрел – нет, не глазами, но скорее душой – ее простодушную крестьянскую открытость и то прямолинейно верующее в себя мужество, которое заставляет ребенка
Запах немытых тел на грубо сколоченных скамейках, веселый блеск тяжелой, под потолком, люстры, шорохи и осторожное покашливание в эсэсовском партере, застывшие в проходе вооруженные охранники… все это вмиг куда-то исчезло, вместе с моим ощущением неудобства быть одетым в полосатую пижаму… все это было уже ненужным и лишним. Я слышал теперь только ее голос, несущийся ко мне со сцены, как весть о какой-то немыслимо прекрасной весне, и я понимал, что такое дается в жизни только один раз. Я видел… видел внутри себя самого никогда не пережитое мною в жизни чудо: я держал ее за руку.
Alte Wunder wieder scheinenMit dem Mondes glanz herein.Und der Mond, die Sterne sagensUnd im Traume ranschts der Hain,Und die Nachtigallen schlagens:Sie ist Deine, sie ist Dein!Снова реют над полямиСтаи перелетных птиц,То весна пришла с цветами,С блеском трепетных зарниц.Бледный свет струят березы,Все в сияньи, как во сне,Отчего ж так льются слезы,Так светло и больно мне…Она пела это без всякого сопровождения, в мгновенно охватившей зал тишине, пела свободно, как дышала, как будто бы даже и не в зале, а в поле, пела самой себе.
И луна, и этот воздух,Шелест леса, звон ручья,Мне поют в сияньи звездном:Брось грустить, она твоя!Я не мог поверить в то, что это чудо когда-нибудь кончится, я состоял весь из света, из неизвестной мне весны, горячо обещавшей мне: «Sie ist Deine, sie ist Dein!»
Должно быть ангелы тоже изредка посещают лагеря смерти, и им ничего не стоит очистить загаженный ненавистью и страхом воздух, насытить его озоном бескорыстия и самоотверженности. Что хотела сказать всем нам эта девочка? Что не все еще в мире рухнуло? Что у мира есть какое-то будущее? Что война есть кризис самосознания?
Лилипутам, правда, совсем не понравилось это неожиданное, вызывающее соло: сбившись за сценой тесной родственной кучкой, они визгливо шептали другу другу: «Светловолосый дьявол! Прекрасное чудовище! Ангел смерти!» Они не смели говорить об этом вслух, их слишком хорошо тут кормили, и не было еще в мире такого государства Израиль, откуда можно было безнаказанно охотиться за всеми, кто думает и рассуждает иначе. И они только шипели, только шептались…
Была уже ранняя весна, по ночам замерзала в ведрах вода, а днем вовсю стучала по крыльцу барака мартовская капель, и прямо под колючей проволокой, со всех сторон огораживающей лагерь, проклевывались белые подснежники. И я думал, что когда-нибудь, в какой-то другой жизни, отстоящей от этой на порядочное звездное расстояние, я снова окажусь в том же, что и она, месте…
Да будет с тобой вечный ангельский свет, Ирма Грезе.
22
Нафталий зачастил к нам в слесарку. Он прохаживается неспеша между рядами станков, иногда останавливается и смотрит, как я веду напильником по стальной заготовке или тыкаю жалом паяльника в мгновенно плавящуюся канифоль, и мне кажется, что вовсе не за этим он сюда явился, и, как изощренный наблюдатель, я слежу за каждым его шагом… Так проходят дни, но уже к концу третьей недели у меня складывается скандальная версия присутствия в нашей мирной слесарке выбранного нами капо: у него тут свой особый профит. Надо сказать, Нафталий заметно раздался вширь с тех пор, как его помиловал комендант Хёсс: он носит теперь широкие, военного образца, галифе, заправленные в идеально начищенные кожаные сапоги, и пальто с бобровым воротником теперь нараспашку, так что виден выпирающий под широким ремнем живот. Наш скудный лагерный паек его давно уже не интересует: все, что остается после обеда в офицерской столовой, теперь достается ему. Тем не менее, несмотря на сытость и доступ к любым лагерным шмоткам, у Нафталия имеется совершенно особый жизненный интерес в нашем мирном лагере смерти: ему нужна чужая невинность.