Авантюры открытого моря
Шрифт:
— Кончайте, папаша, дамскими болезнями хворать, — кричал он Грессеру на верхнюю полку, — все эти мигрени-фигрени после первого же стакана улетучатся! А рыбец знатный какой, да вы такого рыбца… — подносил он хвост малосольной нельмы под нос каждому из попутчиков, но с верхним соседом этот номер не прошел. Встретив ледяной взгляд, веселый отпускник досадливо крякнул:
— Эх, была бы честь предложена… Ну, что, братцы, хряпнем для разгону! Это ни какое-нибудь там плодовыгодное или «Слезы Мичурина». Это только у нас, на Кербинских приисках, варганят… Я человек простой, уж простите, семь классов вместе с коридором… Да к тому же из глухомани… Эх,
Майор захмелел быстро и стал угощать слушателей пикантными историями из жизни женского лагеря под копченое сало дикого кабана. Ему вторил торговый начальник:
— А вот у нас бухгалтерия, я вам скажу, такая бюстгалтерия…
Однако его байки меркли на фоне тех картин, которые смачно живописал начальник лагеря.
Николай Михайлович придавил подушкой ухо, но гогот честной компании донимал его и сквозь эту защиту. Он ворочался, выразительно покряхтывал, даже погасил верхний свет, делал вид, что спит, но никого это не трогало. В полумраке при синем ночнике лагерный декамерон становился все забористей и похабней…
После известия о том, какой смертью погибла Надин в Зимнем, он на дух не переносил похабщины. Теперь же, когда ему вдруг пришла мысль, что вот такое же животное, как этот энкаведешник, терзало его дочь, ему неудержимо захотелось достать из очешника револьверчик и всадить в лоснящегося от кабаньего сала весь барабан.
Заполночь, когда торгаш и таможенник уже клевали носами, майор собрался в туалет. Он нашарил вагонное полотенце, долго и тупо вглядывался в метки и вдруг радостно захохотал:
— Да это же наша продукция! — Помахивал он вафельным полотенцем перед лицами собутыльников. — Это же наши Мани шьют. У нас есть цех бельевой. Так я однажды туда после обеда зашел…. Ну, ладно, а то обос….тесь от смеха. Завтра расскажу!
Он лязгнул дверью и скрылся в коридоре. Скрипнув зубами, Грессер спустился с верхней полки, натянул китель, застегнулся на все пуговицы и вышел следом.
Майор стоял в некотловом — дальнем — тамбуре в белой нательной рубахе, и, распахнув дверь вагона, курил, остужая распаренное тело дорожным ветерком.
— Не спится, папаша? — Осведомился он, почесывая шерстистую жирную грудь. Грессер подумал, что дамская пулька «щенка», пожалуй, не возьмет этого борова — застрянет в сале. В немой ярости, распиравшей его душу, умолкли все человеколюбивые поучения отца Феофилакта. Отчаянная решимость притекала в сердце от правой руки, сжимавшей в кармане брюк револьверчик. Эх, сюда бы сейчас его добрый верный наган!
Он выбросил карающую десницу:
— А теперь молись, сволочь, если умеешь!
Начальник лагеря отшатнулся к грохочущему проему:
— Ты, что, дед, спятил?
— Молись, скотина… Ну?! Повторяй за мной: «Отче наш, иже еси на небеси…»
Майор попытался загородиться дверью, но тут вагон резко качнуло вправо и тело в синем галифе и белой рубахе с воплем исчезло в полосе смазанного скоростью пространства — экспресс шел под горку с бешеным перестуком колес.
Грессер перекрестился, спрятал оружие, возблагодарив судьбу, что не пришлось нажимать на спуск и брать на душу еще один смертный грех, закрыл дверь и вернулся в купе. Торговый чин и таможенник уже спали, приткнувшись нераздетыми на смятые подушки. Под их заливистый носовой дуэт Николай Михайлович забрался на свое место и уснул сном праведника.
Майора хватились не сразу — только к полудню, когда оба его бывших компаньона окончательно протрезвели и стали строить всевозможные догадки, куда он подевался. Один считал, что он «нашел себе Маню в соседнем вагоне», другой полагал, что отстал от поезда в Биробиджане. Только в Благовещенске, когда в их купе постучал милицейский старший лейтенант и назвался следователем линейного отдела, стало ясно, что с майором что-то стряслось. Опросив всех и записав в протокол, что никто с пострадавшим не ссорился, удостоверившись у проводника, что выпавший из вагона пассажир был «шибко выпивши», следователь сошел в Куйбышевке-Восточной. На том все и кончилось…
Вагон в России больше, чем вагон…
Поезд дальнего следования для русского человека много больше, чем транспортное средство. Это некий град на колесах, гуляй-город, в котором он не просто перемещается в пространстве, а проживает часть своей жизни: спит, ест, бражничает с добрыми попутчиками, завязывает дружбы, флиртует, кутит в вагоне-ресторане, грустит у окна, влюбляется порой всерьез, так что иной раз и подругу жизни находит, а случается и смерть принимает под зыбким вагонным кровом. Так что вагон — это движимая часть его жилища, а купе — это особая комната-келья, пристроенная к его дому или квартире для дорожных размышлений о жизни, ибо только в дороге и находится у нас время подумать о вечном, оглянуться на прожитое…
У англичанина — паб, у француза — кафе, у немца — бир-штуббе, у русского человека — купе. Особое место для особо душевного общения.
Кто у нас из писателей лучше всех живописал железную дорогу? — Задавался вопросом Грессер, — Некрасов? Толстой с его душеразраздирающей сценой гибели Анны Карениной на рельсах? Гаршин — в «Сигнале»?.. Наверное, можно назвать еще с полдюжины громких имен, и все же пальму первенства в этом жанре надо бы присудить Ивану Бунину. Иван Алексеевич, вечный странник, многоезжий пассажир, дал великолепные картины вагонного быта и того душевного состояния, в котором человек пребывает только в пути и только на железной дороге. Грессер знал Бунинские рассказы почти наизусть: «Я стоял возле черного окна, из невидимых отверстий которого остро и свежо дуло, и, загородив лицо от света руками, напряженно вглядывался в ночь, в леса. Тысячи красных пчел неслись, развевались там, иногда, вместе с зимней свежестью, пахло ладаном, горящими в паровозе дровами… О, как сказочно мрачна, строга, величава была эта лесная ночь! Бесконечная, узкая, глубокая просека лесного пути, великие, темные призраки вековых сосен, тесным, дремучим строем шли вдоль него.
Светлые четырехугольники окон косо бежали по белым сугробам и подножья леса, иногда мелькал телеграфный столб, — выше и дальше все тонуло во тьме и тайне».
Вот и Николай Михайлович теперь подолгу стоял у такого же ночного окна — с немытыми должно быть с бунинских времен стеклами и вглядывался во все ту же темень лесной дорожной ночи. Разве что в глаза лезло то, что не мешало Бунину любоваться русскими пейзажами: стальные мачты-раскоряки, толстые трубопроводы непонятного назначения, бегущие вдоль полотна, свалки металлолома, облезлые громады элеваторов, стойбища холодных паровозов да станционные вывески вроде «Красноармейская» или «Отпор». Всюду следы поспешного и небрежного хозяйствования — хлам ржавого металла, покосившиеся, выщербленные заборы…