Август
Шрифт:
— Прошли уже.
Немного погодя человек сказал:
— В Тандзуте убили. Там, где они его нагнали, то место мы уже прошли.
Больше человек ничего не стал рассказывать.
И мальчик спросил:
— Все эти сады ваши были?
— Где сады, не осталось никаких садов, — сказал этот человек.
Сад был залит светом, и мальчик спросил:
— А пчёл вы держали?
— Как же. Разве можно было, — очень громко сказал этот человек. — Разве можно было оставить эти липы так просто. Так всё и гудело кругом, много было пчёл.
— В
— Здесь, — сказал этот человек. — Когда вода в речке замерзала, перебирались в село, а летом здесь жили.
Как ни старался мальчик, чтобы вопрос «а богатые вы были?» не прозвучал в капиталистическом смысле, ну, в смысле ссылки или ареста, — ничего не получалось, и мальчик решил не спрашивать, а поредевший сад всё ещё тянулся, и вдруг мальчик поймал себя на том, что уже задал этот вопрос и сейчас краснеет от этого.
— Богатые, говоришь? Да жили себе. Ребёнком я был, не понимал, хорошо живём или плохо, но жили. В реке рыба водилась, возле мельницы мы её вылавливали, скотину держали, овцы, лошадь, и от мельницы доход был — хлебом брали, а в урожайные годы мёд нам приносили… В сад лани забредали, в реке рыба водилась, возле плотины скапливалась… Сегодня я полдня на лошади за косулей гонялся.
— А почему, — сказал мальчик, — почему вы не построите себе дом здесь?
— Нельзя. Границы Цмакута проходят одна возле Андроева дома, другая возле дома Егиша, а внизу речка, и на всём этом печать министерства стоит.
Это, конечно, не было так. Но пускай этот человек так думает — пока мальчик не вырастет взрослым. Кому какое дело, где построит себе дом Араик Карян. Этот человек Будённого в Папахкар приводит, а Цмакут помещает на карте министерства, он ввязывается в драку с азербайджанскими пастухами, а среди своих чабанов всё повторяет: «Москва, Кремль, Председателю Президиума Верховного Совета СССР…»
— Очень заезженное место, — сказал этот человек, и мальчик не понял его. — Плохое, говорю, место, — морщась, сказал этот человек. — И тогда было такое. Проезжая дорога, одним словом. Один шамутовец закрыл родник в овраге, поставил на его месте памятник отцу. Родник-памятник.
Где-то близко засвистели.
Возле яблони, прислонившись к её стволу, стояла какая-то женщина и вовсе не скрывала, что это она только что свистела. Совсем наоборот. Пряча улыбку, она снова свистнула, и никто ещё в жизни не казался мальчику таким красивым. Никто ещё не отделялся так легко от старого ствола в своём белейшем халате медсестры, никто ещё не смотрел так мальчику в глаза и не звал его вырваться из своей мальчишеской скорлупы. Мальчика пробрала дрожь, деваться ему было некуда, а девушка спросила:
— Ты куда это направился, косого Егиша сын?
Может быть, кто-нибудь когда-нибудь тоже стоял вот так, облокотившись о ствол старой яблони, засунув руки в карманы халата, а пуговицы на этом халате были пришиты далеко друг от друга, а потом этот кто-то, может быть, так же мягко отделился от дерева, и взял лошадь за уздцы, и посмотрел на мальчика снизу вверх, и его халат и тело излучали при этом такой чистый свет — может быть, всё это когда-то было, но никогда ещё не было всё это — настолько — для мальчика.
— Да, это нашего Егиша сын, — как-то жалко сказал дед Месроп.
— Слезай, — сказала эта женщина, глядя на мальчика снизу вверх, но скорей всего она шутила.
— Ты у Егиша который по счёту, эй? — крикнул дядюшка Месроп и засмеялся. — Или ты и сам не знаешь, который ты?
— Слезай, — сказала эта женщина. — Слезай, укол тебе сделаю… — Но вроде бы она шутила.
— Укол сделаешь? — переспросил дед Месроп.
— В нижнем селе ящур обнаружили, надо укол сделать, — сказала эта женщина, но вроде бы она всё-таки шутила.
— Слезай, парень, — прокряхтел дядюшка Месроп. — Давай слезем, раз говорят, потому как самый подходящий товар мы для ящура.
Мальчик соскочил на землю и встал перед этой женщиной, но они не смеялись над ним.
— Сколько лет? — спросила эта женщина, глядя ему в лицо.
И до смерти, до желания уничтожиться, было оскорбительно, что мальчик всего лишь в шестом, и было прекрасно, было замечательно думать, что через год, всего лишь через одну зиму он будет в седьмом.
— В шестом, — прошептал мальчик. — В шестом, тринадцать лет.
— В шестом, тринадцать, — повторила эта женщина.
— Да, в шестом, — сказал дед Месроп. — А как хорошо учится…
Эта девушка не обратила на Месропа никакого внимания и очень замечательно сделала. Глядя только на мальчика, эта девушка сказала:
— Если два года подожду, возьмёшь меня замуж?
Мальчику до смерти хотелось сдержать себя, но вроде бы он так и не сумел этого сделать.
— Не бойся, парень, скажи «да», — прохрипел дед Месроп.
Он оставался сидеть на лошади. «Не твоё дело», — сказал ему мальчик.
— Если буду знать, что подождёшь, больно не сделаю, — сказала эта женщина, и если это была шутка, то никто ещё в жизни не шутил так по-всамделишному, и никто ещё не пленял мальчика своим чистым голосом, своим белым халатом, своим крепким здоровьем.
— Не будешь колоть? — посмотрел на неё и прошептал мальчик.
Эта женщина обняла мальчика, прижала его голову к груди, и никогда ещё мальчик не казался себе таким маленьким, а потом она, как бы между прочим, оставила его где-то у себя под мышкой, взялась за седло и оказалась на лошади.
— А теперь беги следом, смотри, как она будет колоть, — донёсся голос деда Месропа.
— Дай сюда прут, — сказала эта женщина, и мальчик протянул ей свой прут.
— Не веришь, значит, что укол сделаю, — сказала эта женщина, но мальчик не ответил ей ни вслух, ни мысленно. — Не верит, что укол сделаю, — сказала эта женщина.
Кто-то шёл через сад, какой-то мужчина в больших тёмных очках, и, кто бы он ни был, он не был хорошим, этот мужчина. Он приблизился к ним, поставил длинную ногу на старую каменную изгородь, завязал шнурок на ботинке и сказал: