Август
Шрифт:
А на дворе был май, светлые ночи и солнечные дни, зелёная трава и жёлтые одуванчики, молодая листва и птичий гомон, подножный корм для всей, недокормленной за зиму скотины.
Впрочем, в Поллене скотины почти не осталось. Правда, в лавке у Поулине до сих пор были развешаны по стенам всевозможные коровьи колокольчики, те, что она продавала полленцам, когда те ещё держали скот. А теперь лишь у старосты Йоакима осталось несколько коров, да в Новом Дворе, у Осии и Ездры, было целое стадо, но в самом Поллене — хоть шаром покати. Странно это выглядело и мрачно: на пастбище зелёная трава, а никто эту траву не ест. Везде, до самого Нижнего Поллена, где прежде весело звенели колокольчики, теперь не было слышно ни звука. Даже птицы
Для Эдеварта, который слоняется по воскресеньям без дела, это великая потеря. Он то посидит возле пяти осин, то опять начинает ходить. Тишина действует на него словно затычка в ухе, ему всё кажется, будто он что-то позабыл или будто время остановилось. Так странно, так пусто, забытая Богом местность.
Эдеварт, высокий и крепкий, из себя красивый и спокойный от полного равнодушия. Порой он мотает головой, будто задал самому себе какой-то вопрос и отрицательно на него ответил. В голове у него роится тысяча мыслей, но он не в силах понять их. Так он и ходит с каким-то душевным изъяном, и каждый вечер ложится в постель, и каждое утро встаёт с тем же изъяном, не пытаясь от него избавиться — настолько он отупел. Да что ж такого особенного с ним приключилось? Он подавлен, больше, собственно, по нему ничего не видно. Может, другой на его месте не изменился бы? Даже если все его жизненные устои зашатались, что с того? Он мог продолжать ту же жизнь, ведь живут же другие, те, что когда-то уехали из этой страны. Эка невидаль! И что ж тут такого, если человек лишился родины?
Итак, в голове у него роится тысяча мыслей, у него болит душа, но он ничего не может себе объяснить. Другие, те в полном ладу с самими собой, Август, к примеру, не может жить без какого-нибудь дела, у него есть тяга к жизни. Но он, Эдеварт, ничем не занят, нет для него такого дела, которое должно получиться, ему вообще на всё наплевать. Он вполне может сесть на холмик да так и сидеть безо всякого. Это ему по душе. Ему и вообще всё по душе, и хорошая погода и плохая, ему по душе тяжкая работа и праздность тоже, так же терпимо относится он и к людям, всё равно как к обеду, или к песне, или к прогулке в лес, терпимо — это значит равнодушно. Порой он улыбается — когда у него возникнет новая идея. Это он угадывает по собственному пульсу. Пульс бьётся. Он глядит на свои ногти, они стали такие длинные. Так что ж ему мешает жить? Разве он меняется в лице от какого-нибудь вопроса, или подарка, или новости? Вот как в тот раз, когда он вскрыл конверт, а там лежала двадцатидолларовая бумажка. Вот тогда он высоко поднял брови и прошептал что-то.
Возможно, он несколько раз шептал эти слова по ночам, а утром поднимался, и был такой же вялый, и ни о чём не тревожился, и даже не ответил на письмо, и даже не плюнул на себя самого.
Август с искренним и неизбывным интересом глядел на всё, что происходит в мире, для Эдеварта же гибель и процветание, смерть и жизнь были одинаково безразличны, ничто больше не имело смысла, и будьте здоровы.
Однажды он покинул страну и не вынес разлуки, не мог так же легко, как другие, относиться к резкому повороту судьбы. А воротясь в Поллен после своего пребывания за границей, он и здесь почувствовал себя таким же чужим.
Теперь у него наверняка родилась новая идея, потому что он улыбнулся, ещё раз глупо улыбнулся и прижал руку к сердцу. Бьётся, да-да, оно бьётся. Внутри, там, где сердце, тепло, от этого и рука становится тёплой, сердце — оно ведь не бывает холодное. Он вспоминает, как обходилось с ним это сердце давным-давно, в заброшенном местечке, которое зовётся Доппен. Это был такой зелёный залив, а на берегу маленькие домишки, и двое детей, и молодая женщина по имени Лувисе Магрете. Вспомнив это, он говорит: «Нет, нет» — и словно от боли качает головой. Он снова посылает туда свою
И ладно. Если вдуматься, это была вполне обычная история, он и не считал её чем-то особенным, молча носил её в себе, ложился по вечерам, вставал на рассвете, а душевный изъян так и оставался при нём. В том, что с ним произошло, не было ничего особо примечательного.
Посидев долгое время и вроде как отдохнув, Эдеварт, всё такой же усталый, встал с места и отправился домой. Он наловчился избегать встреч с людьми, которые ходили в церковь послушать проповедь нового священника.
Вообще-то не играет особой роли, встретил он толпу прихожан или не встретил, но зато, избегая встреч, он избавляет себя от необходимости открывать рот для приветствия. Ему, пожалуй, следует пойти домой и пообедать, отчего же не пойти, но уж после обеда он засядет у себя в комнате и не будет заниматься решительно ничем. Вообще-то Август прав, когда говорит ему, что он умер, ну и что с того? А если Август очень даже живой что с того? Ни живому, ни мёртвому не принадлежит последнее слово...
За обеденным столом собрались все четверо. Йоаким побывал в Новом Дворе, Поулине — в церкви, каждый из них занят своими мыслями. Поулине прихватила с собой телеграмму от Августа, где речь идёт о станках дли фабрики, и как можно скорей, длинную, важную телеграмму насчёт габаритов и лошадиных сил, а к тому же — насчёт ещё одной, очень нужной машины, которая будет перерабатывать отходы производства в жир, рыбий жир. Август своими глазами видел такие машины на Нью-Фаундленде и поставил себе целью внедрять их всюду, где только можно, он возлагает на них большие надежды. Лишь бы машиностроительный завод понял смысл его телеграммы. Но вот ты, Поулине, ты ж её читала и всё поняла? Да, отвечает Поулине. Но между прочим, она так и не отправила телеграмму. Вернувшись домой, она сожгла её в печке.
Эдеварт сидит за столом молча.
— Ты где был? — спрашивает у него Поулине.
— Нигде, — отвечает он, — немножко погулял по выгону.
— Трава там, наверно, поднялась высоко-высоко.
— Да, но вот скотины там нет и колокольчиков тоже.
— Стыдобушка-то какая! Скотины, говоришь, нет?
— А стоит ли вообще держать скотину? — спрашивает Август.
Поулине, с внезапной яростью:
— Да уж лучше держать скотину, чем гноить траву!
— Всё равно не стоит, — утверждает Август, — вообще ничего не стоит, кроме заводов и фабрик.
— Было время, — говорит Поулине, — когда в Поллене слыхом не слыхали про голод. У нас все держали по нескольку коров, овец я уж и не считаю, а у некоторых, как, скажем, Каролус и Ане Мария, у тех и вовсе было четыре коровы. Но таких убогих семей, чтоб ни одной, — таких не было. Ну или, скажем, не корову, а четыре дойные козы. Было время, когда мы в Поллене не знали голода, а теперь...
В комнате воцарилась тишина, и дальше обед проходил в полном молчании. Йоаким хочет, чтоб ему передали миску с картофелем, но молчит, не просит, ждёт, когда кто-нибудь сам догадается.
На Поулине нахлынули приятные воспоминания.
— А ты помнишь, братец, как мы с тобой радовались в детстве, когда приходила мать и рассказывала, что корова отелилась?
Эдеварт:
— Помню.
— А ты, Йоаким, помнишь?
— Помню.
— Получался вроде как праздник. Мы тогда радовались куда больше, чем сейчас, хотя теперь у нас целых восемь коров и лошадей. Когда приходила мать и говорила нам про это. И на столе появлялись молоко и творог, и вообще молока для всех было сколько хочешь. А теперь похоже, что не так-то и важно, если у кого корова отелится. Уж и не пойму, но что-то здесь неладно.