Автобиография
Шрифт:
Я ответил, что Гекльберри Финном был Том Блэнкеншип. Поскольку автор письма, очевидно, знал Ганнибал сороковых годов, он легко вспомнит Тома Блэнкеншипа. Отец Тома был там одно время городским пьяницей – исключительно четко выраженная неофициальная должность тех дней. В этом он стал преемником Генерала Гейнса и какое-то время был единственным и единоличным исполнителем этой должности. Но потом Джимми Финн доказал свою компетентность и оспаривал у него это место, поэтому у нас какое-то время было два городских пьяницы – и это создавало в том селении такое же неудобство, какое переживал христианский мир в четырнадцатом столетии, когда одновременно существовали два папы.
В образе Гекльберри Финна я вывел Тома Блэнкеншипа, точь-в-точь каким он был: невежествен, немыт, недокормлен, – но у него было лучшее сердце, какое когда-либо имел мальчик. Его свободы были ничем не ограничены. Он являлся единственным по-настоящему независимым человеком в общине – будь то мальчик или взрослый
Во время пребывания Джимми Финна в своей должности он не был привередлив или излишне разборчив, он был величественно и великодушно демократичен – и спал на дубильном дворе, вместе с собаками. Мой отец как-то пытался его перевоспитать, но не преуспел. Мой отец не был профессиональным реформатором. Реформаторский дух в нем был порывист и хаотичен. Он вспыхивал лишь временами, со значительными промежутками. Однажды он пытался перевоспитать индейца Джо. Эта затея тоже провалилась. Она провалилась, и мы, мальчишки, были рады, ибо пьяный индеец Джо был нам интересен и был для нас благодеянием, в то время как трезвый индеец Джо являл собой безотрадное зрелище. Мы наблюдали за экспериментами моего отца с изрядной долей беспокойства, но все вышло хорошо и мы были удовлетворены. Индеец Джо стал напиваться чаще, чем прежде, и бывал нестерпимо интересным.
Кажется, в «Томе Сойере» я насмерть уморил индейца Джо голодом в пещере. Но это было сделано ради того, чтобы соответствовать запросам романтической литературы. Я не могу сейчас припомнить, умер ли он в пещере или вне ее, но хорошо помню, что новость о его смерти достигла меня в самое неподходящее время – во время отхода ко сну летней ночью, когда чудовищная буря, с громом, молниями и проливным дождем, превратившим улицы и переулки в речки, побудила меня раскаяться и принять решение вести лучшую жизнь. Мне до сих пор помнятся те ужасные раскаты грома, и белые вспышки молний, и неистово хлещущие по окнам струи дождя. Из преподанных мне уроков я прекрасно знал, что именно навлекло этот необузданный разгул стихии – сатана пришел забрать индейца Джо. По поводу этого у меня не было и тени сомнения. Было только правильно, когда такого человека, как индеец Джо, призывают в преисподнюю, и я бы счел странным и необъяснимым, если бы сатана явился за ним менее впечатляющим образом. С каждой вспышкой молнии я съеживался и сжимался в размерах в смертельном ужасе, а в следующих за ними промежутках, заполненных черной тьмой, изливал сожаления о своей заблудшей душе и свои мольбы дать мне еще один шанс – все это с энергией, чувством и искренностью, совершенно чуждыми моей натуре.
Но утром я увидел, что тревога была ложной, и принял решение продолжать дела по-старому и ждать следующего напоминания.
Аксиома гласит: «История повторяется». Пару недель назад племянник моей жены Эдвард Лумис обедал у нас со своей женой, моей племянницей Джулией Лэнгдон. Он вице-президент Делавэрской и Лакаваннской железной дороги. По делам службы он раньше часто наезжал в Эльмиру, штат Нью-Йорк, нужды сватовства приводили его туда еще чаще, и, таким образом, с течением времени он познакомился с порядочным количеством жителей того города. За обедом он упомянул обстоятельство, которое мигом перенесло меня назад лет на шестьдесят, в ту маленькую спальню, в ту ненастную ночь, и напомнило мне, каким похвальным было мое поведение в течение всей той ночи и каким лишенным даже крапинки морали было оно в течение всего тогдашнего периода. Так вот, он рассказал, что некий мистер Бакли был псаломщиком или кем-то там еще в епископальной церкви в Эльмире, много лет умело заведовал всеми мирскими делами церкви и был уважаем всей конгрегацией как опора, счастливый дар и бесценное сокровище. У него была пара недостатков – не крупных недостатков, но они казались крупными на фоне его глубоко религиозной природы: он изрядно пил и мог превзойти в сквернословии тормозного кондуктора. Началось движение, дабы убедить его отбросить эти грехи. Он проконсультировался с приятелем, который занимал такую же должность, как и он, только в другой епископальной церкви, и чьи недостатки были слепком с его собственных и так же возбуждали сожаление в конгрегации, и они решили совместно от них избавляться, но не оптом, а поштучно. Они взяли зарок не пить спиртного и стали ждать результатов. В течение девяти дней результаты были совершенно удовлетворительны, и друзья получили множество комплиментов и поздравлений. Затем в новогодний сочельник они отправляли свою службу на каком-то празднике в полутора милях от города, как раз у границы штата Нью-Йорк. Дело происходило в баре постоялого двора, и поначалу в тот вечер все шло у них хорошо. Но наконец празднование приняло у жителей той деревни обременительный характер.
– Бакли, а тебе не приходит в голову, что мы находимся вне нашей епархии?
Это положило конец реформе номер один. Тогда они попытали счастья с реформой номер два. Некоторое время дело ладилось, и они приняли много аплодисментов. Теперь я подхожу к инциденту, который переносит меня на шестьдесят лет в прошлое, как я уже упомянул некоторое время назад.
Однажды утром этот мой племянник Лумис повстречал Бакли на улице и сказал:
– Вы доблестно боретесь против своих недостатков. Мне известно, что вы потерпели неудачу с номером первым, но мне также известно, что с номером вторым вам везет больше.
– Да, – ответил Бакли, – с номером вторым пока все в порядке, и мы полны надежды.
Лумис сказал:
– Бакли, конечно, у вас есть свои трудности, как у всех людей, но они никогда не проявляются внешне. Я никогда не видел, чтобы вы пребывали в унынии. Вы действительно всегда бодры? В самом деле всегда бодры?
– Ну, нет, – ответил тот, – нет, я не могу сказать, что всегда бодр. Ну, вы знаете, как иногда бывает: вы просыпаетесь среди ночи, и весь мир погружен во мрак, и чувствуешь, что есть бури и землетрясения, и всяческие катастрофы нависают в воздухе, и вас прошибает холодный пот. И когда со мной такое случается, я понимаю, как я греховен, и все это проникает прямиком в сердце и сжимает его, и на меня нападает такой ужас! Его не описать, этот ужас, который наваливается и сотрясает меня. И я выскальзываю из постели, бросаюсь на колени и молюсь, молюсь, молюсь и обещаю, что буду хорошим, если мне только дастся еще один шанс. А затем, понимаете, поутру солнце светит так славно, и птицы поют, и весь мир так прекрасен, и… прокляни меня Бог, я оживаю!
А сейчас я процитирую короткий абзац из того письма, что получил от мистера Тонкрея. Он пишет:
«Вы, без сомнения, теряетесь в догадках, кто я такой. Я вам скажу. В молодые годы я проживал в Ганнибале, штат Миссури, и мы с вами были соучениками, посещавшими школу мистера Доусона, вместе с Сэмом и Уиллом Боуэнами, Энди Фукуа и другими, чьи имена я забыл. Я был тогда, наверно, самым маленьким мальчиком в школе, для своего возраста, и меня называли для краткости маленьким Алеком Тонкреем».
Я не помню Алека Тонкрея, но знал тех, других людей так же хорошо, как знал городских пьяниц. Я прекрасно помню школу Доусона. Если бы я хотел ее описать, то мог бы избавить себя от этого труда, приведя здесь ее описание со страниц «Тома Сойера». Я помню манящие и усыпляющие летние звуки, которые влетали через открытые окна с того отдаленного мальчишечьего рая, Кардиф-хилла (Холлидей-хилла), и смешивались с бормотанием учеников, делая их по контрасту еще более тоскливыми. Я помню Энди Фукуа, самого старшего ученика – двадцатипятилетнего мужчину. Я помню самого младшего ученика, Нэнни Оусли, семилетнего ребенка. Я помню Джорджа Робардса, восемнадцати или двадцати лет, единственного ученика, который изучал латынь. Я помню – в некоторых случаях живо, в других смутно – остальных двадцать пять мальчиков и девочек. Я очень хорошо помню мистера Доусона. Я помню его сына Теодора, который был самым лучшим учеником. В сущности, он был чрезмерно хорош, вызывающе хорош, оскорбительно хорош, хорош до омерзения, и у него были выпученные глаза – я бы его утопил, представься мне такая возможность. В той школе мы все были на равных, и, насколько я помню, греху зависти не было места в наших сердцах, кроме как в случае с Арчем Фукуа – братом того, другого. Конечно же, все мы ходили босыми в летнее время. Арч Фукуа был примерно моего возраста – лет десяти или одиннадцати. Зимой мы могли его терпеть, потому что тогда он носил обувь и великий дар был спрятан от наших взоров, так что мы могли о нем забыть, но в летнее время он был для нас источником озлобления. Он был объектом нашей зависти, потому что мог сгибать пополам большой палец на ноге, а потом разгибать его, и вы за тридцать ярдов слышали этот щелчок. Не было второго такого мальчика в школе, который мог бы приблизиться к этому подвигу. У него не было соперника в смысле физических качеств – кроме как в лице Теодора Эдди, который умел, как лошадь, шевелить ушами. Но он не был соперником в подлинном смысле, потому что шевелил ушами бесшумно, так что все преимущество было на стороне Арча Фукуа.
Я еще не покончил со школой Доусона, вернусь к ней в следующей главе.
Пятница, 9 марта 1906 года
Мистер Клеменс рассказывает о своих однокашниках и школе мистера Доусона в Ганнибале. – Джордж Робардс и Мэри Мосс. – Джон Робардс, который путешествовал в далекие края. – Джон Гарт и Хелен Керчевал. – Рабыня и подмастерье мистера Керчевала спасают мистера Клеменса от утопления в Медвежьем ручье. – Мередит, который стал партизанским вождем во время Гражданской войны. – Уилл и Сэм Боуэны, лоцманы на Миссисипи. – Умерли от желтой лихорадки