Автограф президента (сборник)
Шрифт:
Так мы и шли рядом, вроде бы вместе, но каждый наедине со своими мыслями.
Я размышлял о том, почему отец застрелился.
Что вообще толкает людей на самоубийство?
При каких обстоятельствах человек имеет право на такой поступок?
Во всех ли случаях можно найти ему оправдание?
И чем больше я думал об этом, тем яснее мне становилось, что в основе всех самоубийств, независимо от обстоятельств и избранного способа покончить с собой, лежит осознание человеком трагической безысходности своего положения.
Если бы отец не застрелился
Потому он и предпочел умереть, как жил, — с гордо поднятой головой, бросив своим врагам — а он был убежден, что это его враги! — последнее проклятие.
Впрочем, это мне так думалось, что он, прежде чем заглянуть в дуло револьвера, проклял своих врагов. А думалось мне так потому, что я, окажись на его месте, обязательно бы их проклял.
Пока я размышлял об этом, мы обогнули площадь и вышли на проспект Маркса.
В этот час на проспекте было многолюдно, как всегда.
Окружавшие нас люди вели себя по-разному: одни спешили, поглощенные своими предновогодними заботами, другие — веселые, оживленные, беззаботные — шли неторопливо, останавливались, чтобы получше разглядеть праздничное убранство площадей и скверов, создавали невообразимую толчею на тротуарах, в подземных переходах, на перекрестках.
И только мы с матерью, наверное, не были похожи ни на тех, ни на других, но никому не было до нас никакого дела. Мало ли какие люди и с какими заботами ходят по московским улицам!
Неожиданно мать качнулась в мою сторону, едва не потеряв равновесие.
Сначала я подумал, что она поскользнулась, быстро протянул ей руку, и она ухватилась за нее, чтобы обрести ускользающую опору, и через это судорожное прикосновение я ощутил, каким спасением для нее оказалась моя рука.
Я заглянул ей в лицо, и меня охватила тревога: я понял, что она шла как в бреду, механически переставляя ноги и не замечая ничего вокруг себя, и вот теперь ноги перестали ее слушаться, и без моей помощи она идти уже не сможет. И я больше не отпускал ее слабеющую руку, и по мере того как мы удалялись от площади Дзержинского, ее тело наливалось тяжестью, и это требовало от меня все больших усилий.
Я медленно вел ее через людской круговорот, обходя различные препятствия и оберегая ее от столкновений с прохожими. У Малого театра мне пришлось решительно придержать ее, потому что она едва не пошла на красный свет, прямо наперерез двинувшемуся транспорту.
Переждав автомобильный поток, мы пошли дальше, но, поравнявшись со сквером у Большого театра, я почувствовал, как силы вдруг оставили ее, и мне пришлось усадить мать на заснеженную скамью.
Некоторое время мать сидела неподвижно, устремив невидящий взор на рабочих, которые заканчивали установку елки, на суетившихся вокруг школьников, с любопытством наблюдавших за их работой, потом из ее груди вырвался глухой стон, и долго сдерживаемые рыдания, сначала редкие и слабые, потом все более частые и сильные, исказили гримасой страдания ее лицо, судорожной волной прошли по всему ее телу.
Это было так неожиданно, что мне стало страшно: впервые в жизни я видел, как плачет моя мать.
Я не пытался ее успокаивать, понимая, что ей просто необходимо выплакаться. Я приготовил платок, но в ее глазах не было ни слезинки, даже снежинки не таяли на ее лице.
Этот страшный плач без слез тем не менее принес ей, видимо, некоторое облегчение. Она сама взяла у меня платок, приложила его к сухим глазам, потом, словно извиняясь передо мной за свою минутную слабость, заговорила.
Ее речь изредка прерывалась затихающими рыданиями, из-за чего отдельные слова можно было разобрать только по движению побелевших губ.
— Все эти годы я держалась, и вот… — виноватым голосом произнесла она. — Одна я знаю, чего мне это стоило… Твой отец ничего мне не рассказывал, я не имела права все это знать, весь этот ужас. Он берег меня. Но я же все видела… Я видела, каким он приходил домой, как он не мог уснуть… Он весь почернел. Это было ужасно!
Спазмы перехватили ей горло, и она умолкла. Прошло несколько минут, прежде чем она снова заговорила.
— Когда он уезжал в Москву, я чувствовала… Но разве я могла предполагать?! Ведь он же был такой!..
Она не договорила, но по запомнившимся на всю жизнь рассказам я догадался, что она хотела сказать.
Снег усилился. Я обнял мать за плечи и сказал:
— Пойдем отсюда, мама. Ты можешь простудиться.
Мне хотелось поскорее увести ее в гостиницу и уложить в постель. В ее положении сейчас сон был просто необходим.
— Нет, подожди! — Она освободилась от моих объятий и судорожно сжала мне руку. — Сначала поклянись мне, что ты, как твой отец, всегда!..
Она не договорила и эту фразу: невыплаканные слезы комом стояли у нее в горле, не давая говорить, и только в глазах ее застыл немой вопрос.
Я взял ее руку, прижал к своей щеке и тихо сказал:
— Я уже давно поклялся, мама…
Я сказал ей чистую правду.
При поступлении на работу в органы госбезопасности я давал воинскую присягу, но, кроме этой присяги, я дал себе клятву, что никогда, как бы ни сложилась моя дальнейшая служба, ни при каких обстоятельствах я не пойду против своей совести и не опозорю памяти моего отца.
Права власть, которой я присягнул служить верой и правдой, или не права, но во имя миллионов людей, отдавших жизнь за эту власть или по ее вине, я поклялся сделать все от меня зависящее, чтобы кровавое прошлое никогда не повторилось.
И еще я твердо знал, что если я буду служить делу, а не людям, волею судьбы поставленным во главе этого дела, то меня никогда не постигнет разочарование в том, что я делал.
Когда я давал эту клятву, я еще не знал всей правды о моем отце. И вот теперь, когда я узнал все, мне не было необходимости вносить какие-либо коррективы или тем более пересматривать свою клятву.