Автограф президента (сборник)
Шрифт:
В тот момент выхода из небытия весь мир сконцентрировался для него в этом незнакомом женском лице. Он вцепился в него взглядом, изо всех сил стараясь не дать ему снова расплыться в светлое пятно, чтобы не потерять сознания.
Это и была она…
А еще я думаю, что он вспомнил, как мать впервые вывела его на прогулку в госпитальный двор, как он зажмурился от внезапно ослепившего его тусклого зимнего солнца, искрящегося снега, как перехватил ему дыхание первый глоток морозного воздуха…
И конечно, он обязательно должен был вспоминать их поездку
Мои предположения о ходе его мыслей переросли в уверенность, когда я дочитал справку до конца. Если бы он не думал обо всем этом, он, наверное, принял бы другое решение…
От воспоминаний Ивана Вдовина отвлекли какие-то странные звуки.
Он прислушался: внутренняя тюрьма жила своей обычной и от этого еще более страшной жизнью.
Где-то лязгали запоры, слышались приглушенные голоса: «Савченко, на допрос!», «Баскаков, с вещами на выход!».
Уводили и приводили людей.
Иногда было слышно, как во двор въезжали машины и раздавались резкие команды: «Выходи!»
Часам к девяти за окном стало темнеть, и в камере зажгли яркий свет. Свет раздражал Вдовина, он прислонился к стене, закрыл глаза и снова попытался думать о чем-то приятном, чтобы время не тянулось так томительно. Ему стало казаться, что о нем все забыли. И вдруг он неожиданно вспомнил, что за весь день, проведенный в камере, его ни разу не накормили!
Само по себе отсутствие пищи его не слишком беспокоило: за тридцать пять лет жизни он наголодался вдоволь и вообще легко переносил любые лишения. Но он хорошо знал, как неукоснительно соблюдается всегда тюремный режим, что в любой тюрьме ничто не происходит просто так, без соответствующего предписания, что скорее рассыпятся в прах толстые тюремные стены, чем кто-то позволит себе отступить от инструкции и нарушить тюремный распорядок.
Лишать его пищи в качестве меры наказания не было никаких оснований. С ним еще ни о чем не беседовали и не добивались от него никаких показаний. Да и каких показаний от него могли требовать, когда он был готов сам рассказать обо всем, что привело его в Москву?
И чем больше он думал над этим обстоятельством, тем с большей уверенностью делал один и тот же вывод: его не накормили, потому что не поставили на тюремное довольствие.
Из этого вывода следовал другой: значит, по каким-то соображениям его не зарегистрировали в качестве арестованного и, таким образом, он не числится в списках содержащихся во внутренней тюрьме. Говоря другими словами, формально его пребывание в этой камере не является арестом!
Но тогда это не похоже и на дисциплинарное взыскание за самовольный приезд в Москву! А может, кому-то очень нужно, чтобы о его пребывании во внутренней тюрьме никто не знал?
Пока Вдовин размышлял над возможными вариантами дальнейшего развития событий, совсем недалеко от его камеры, в кабинете, расположенном, если считать по прямой, всего в каких-то тридцати метрах от внутренней тюрьмы, решалась его судьба…
Время приближалось к полуночи.
В одной из камер внутренней тюрьмы, приспособленных под дежурку, находились два коменданта.
Один из них по фамилии Зубков лежал на нарах и отдыхал, второй по фамилии Хабаров сидел у стола и курил, тупо уставившись в пол.
В коридоре раздался звонок. Хабаров нехотя встал и вышел из дежурки. Вскоре он вернулся с бритоголовым начальником комендатуры.
Тот поставил на стол алюминиевую фляжку, небрежно бросил рядом сколотую канцелярской скрепкой стопку узких полосок желтоватой бумаги и сказал:
— Этих в расход! И не забудьте расписываться на обороте, а то под конец совсем перестаете соображать!
Зубков встал с нар, подошел к столу и стал просматривать справки о приведении в исполнение приговоров особого совещания НКВД.
— Как там наш капитан? — тем временем поинтересовался начальник комендатуры.
— Сидит тихо, — ответил Хабаров.
— Его сегодня тоже в расход! — распорядился начальник.
Зубков закончил просматривать справки и спросил:
— А где на него бумажка?
— Делайте, что вам говорят! — грубо оборвал его начальник комендатуры и направился к выходу.
— А расписываться где? — недоуменно уставился на него Хабаров.
— На том свете распишешься, — криво ухмыльнулся Зубков и пошел проводить начальника комендатуры.
Хабаров в задумчивости почесал затылок, словно переваривая в уме реплику своего напарника, потом махнул рукой, взял с полки две эмалированные кружки, открыл фляжку и плеснул из нее в обе кружки.
Когда Зубков вошел в дежурку, Хабаров взял стоявшую в углу швабру и вертикально подкинул ее верх.
Зубков сноровисто поймал на лету ручку швабры посередине и протянул Хабарову. Поочередно перехватывая ручку швабры руками, они добрались до ее конца. Хабаров с досадой хлопнул ладонью по кулаку Зубкова, зажавшего конец ручки, и хмуро сказал:
— Опять мне начинать!
Затем он взял со стола кружку с водкой и молча выпил.
То же сделал и Зубков, сказав при этом:
— Господи, прости меня, грешного!
Хабаров помусолил пальцами верхнюю бумажку и спросил:
— Где у нас Авдеев?
Зубков заглянул в тюремный журнал и ответил:
— В четвертой.
После этого они расстегнули кобуры с наганами и вышли из дежурки. Хабаров подошел к четвертой камере, открыл длинным ключом дверь и отрывисто крикнул:
— Авдеев, на выход!
Из камеры в коридор вышел невысокий мужчина в очках и помятом костюме. Ворот его несвежей сорочки был расстегнут. Он отошел к противоположной стене, заученным движением заложив руки за спину, и остановился. Его потухший взгляд уперся в покрытый мелкими трещинами бетон.
Хабаров закрыл камеру и скомандовал:
— Вперед!
Авдеев вздрогнул, неловко повернулся направо и пошел впереди коменданта.
Зубков помахал им вслед рукой и вернулся в дежурку…
А дальше все пошло по хорошо отлаженной системе.