Автохтоны
Шрифт:
– В каком смысле – визит? Куда? На кладбище?
– Это тоже можно. Но я имею в виду – особняк. Там ее дом-музей, и еще там живет Янина, Янина Валевская. Потомок по женской линии. Там, собственно, одна сплошная женская линия.
– И она, конечно, поет в опере?
– Бинго!
– Не Кармен, случайно?
– Нет. В этом сезоне Иоланту. Она же сопрано.
– Вот тебе лютики, вот васильки! – пробормотал он.
Когда ты кругом виноват или считаешь себя виноватым и ничего уже не поправить, ты начинаешь прокручивать в голове все, что тобою говорилось за завтраком, за обедом, перед сном, раз за разом, раз за разом,
И она все равно неустанно, без передышки, обвиняет тебя, обвиняет тебя, обвиняет тебя…
– Интересуетесь оперой? – Водитель в кожаной кепке говорил, не поворачивая головы.
– С чего вы взяли?
– Варшавская, двенадцать. Дом-музей знаменитой певицы первой половины двадцатого века Валевской-Нахмансон. Только он, хм, до семнадцати ноль-ноль.
– А я думал, там живут.
– Живут, а как же. Я бы и сам, хм, не отказался. – Водитель притормозил, красный отблеск плясал на мокрой черной брусчатке, потом сменился зеленым, словно в стыках между камнями вдруг проросла трава. – За коммуналку город платит. Три жилые комнаты внизу, две наверху. Гостиная. Комната для прислуги. Службы. Фонарь на фасаде. В смысле эркер. Сецессия, ар-нуво, одна тысяча девятьсот десятый, Левицкий строил.
– Но… ведь посетители?!
– До семнадцати ноль-ноль можно потерпеть. И там только первый этаж под музей. И то не весь. Гостиная и две комнаты. Все, приехали.
За черными ветвями, подвешенное в сумерках, светилось окно. Весной здесь расцветут сирень, и шиповник, и, может быть, чубушник. Дерево раскинуло в стороны голые ветки. Ясень. Или клен. Только не дуб, дуб бы ржавел, но держался до последнего.
Пьеса в трех действиях. «Особняк». Или даже «Особняк зимой». Действующие лица – старая помещица, ее приемная дочь, ее сын-студент… кто там еще? Ах, сосед, конечно. Сосед-помещик. Молодой сосед-помещик, красивый, наглый и праздный, и все в него влюблены, и старая помещица, и ее приемная дочь. И он стравливает их от скуки, и они грызут друг друга до смерти, две волчицы, старая и молодая, а сын-студент, влюбленный в девушку, конечно, стреляется.
– Варшавская, двенадцать. – Водитель включил свет в салоне, чтобы удобней было рассчитаться, и снаружи сразу стало совсем темно, только окно продолжало сиять и плыть во тьме внешней, во тьме кромешной…
– Да, – сказал он, – спасибо.
– Послушайте, вы ведь, хм… не местный? Могу вас повозить, показать любопытные места. Больше никто такого не покажет.
Таксисты всегда балансируют на смутной границе закона, пересекая ее в обе стороны к обоюдной пользе своей и клиента. Бордели? Игорные дома?
– Простите, а что именно?
– Ну… вот тот же Левицкий, это не самый лучший его особняк, скажем так. А вот тот, где сейчас австрийское консульство, на Сиреневой, вот он настоящий шедевр. Интерьеры вам вряд ли удастся посмотреть, но мозаику и витражи… И, кстати, с тем особняком связана интересная
– Спасибо, местный фольклор меня не интересует.
– Тогда, может быть, вас заинтересует гномон? На Пражской есть великолепный гномон. Вам что-то говорит это слово? Гномон? Вот видите! Я всех своих пассажиров спрашиваю, что такое гномон.
– Это такой тест?
– Ну, вроде того, хм. Экспресс-метод. Вы – второй, кто знает. Визитку, вот, на всякий случай возьмите, мало ли. Вдруг надумаете.
Он взял.
Такси, облив на прощание малиновым светом, укатило дальше, туда, где перспектива сводила на клин параллельные ряды черных деревьев. Снеговая каша с тихим шорохом обрушилась в черную колею. Он провел рукой по чугунному столбику, нащупывая кнопку звонка, и ладонь тут же стала мокрой и холодной. Кнопка тоже была мокрой и холодной. Непонятно, работает или нет. Отсюда не слышно. Но да, вот он – тихий щелчок, и калитка мягко подалась под ладонью.
Из-под гравия садовой дорожки при каждом шаге выдавливалась вода. Окно висело в мокром воздухе, приближаясь с каждым шагом.
Фестончатый жестяной козырек, ступеньки… Скользко, зараза, так и навернуться недолго. И тут же под козырьком зажглась лампочка. Морось крутилась в конусе света, словно стайка мошкары. Он старательно вытер ноги о ребристый порожек, и еще один тихий щелчок вознаградил усердие: дверь отворилась, и точно так же, сама собой, зажглась лампочка в прихожей. Фотоэлемент? Наверное, но он подумал о заколдованном замке. Принц, нарушивший уединение пленной красавицы. Или ведьмы.
В прихожей топырились рогами тонетовские вешалки, в плетеном высоком коробе грудой мертвых зверьков громоздились тряпичные тапочки, из тех, что подвязывают к щиколоткам наподобие лаптей, а они все равно развязываются и шлепают по паркету, путаясь в ногах. Именно этого музейные работники и добиваются, потому что ненавидят посетителей, которые приходят в тихие залы и мешают жить.
Этот дом не притворялся музеем. Он и был музеем. Вход в гостиную обозначался двумя столбиками с латунными набалдашниками и провисающим между ними бархатным канатцем. За канатиками стояла совершеннейшая тьма, ни лучика, ни проблеска фонаря. Шторы на окнах? Возможно, даже бархатные шторы? Витая мраморная лестница вела на второй этаж, и у ее-то подножия не было никаких столбиков.
Там, наверху, прямоугольник света словно стремительно прорезали невидимыми ножницами. Когда-то давно в курортных ленивых городах на сонных золотистых набережных умельцы резали вот так, из черной бумаги, профили нежных заказчиц… Странное, почти забытое искусство. Ножницами – раз-раз!..
Свет колол глазные яблоки. Он моргнул.
– Вы ко мне?
Голос тихий, почти детский. У нее же должен быть сильный, глубокий голос! Сопрано. Возможно, меццо-сопрано. Свет выгрыз ее фигуру с краев, было видно только, что росту она невысокого.
– Я хотел бы поговорить с госпожой Валевской. Яниной Валевской.
Он уже знал, что вторая половина фамилии сама собой, нечувствительным образом отвалилась.
– Да? – тот же тоненький голос.
Выход свой она обставила красиво. Хорошая актриса не перестает играть даже у себя дома. Наверняка истеричка. Все они – истерички.
– Разрешите подняться?
Она не ответила. Боится незнакомых людей? Зачем тогда открыла? Нет-нет, это мизансцена: он – внизу, в полумраке, она – наверху, на свету, напряженное молчание, чуть слышный скрип половиц. В старом доме всегда есть такие крохотные звуковые призраки, печальное мессмерическое эхо, шепоты и шорохи, оставшиеся от прежних жильцов.