Автохтоны
Шрифт:
Он брел мимо рюмочной, где молчаливые мужчины за пластиковыми столиками сурово ели пельмени, мимо окна, в котором причесывалась девушка в маленьком черном платье, мимо темного зева подворотни, мимо «Синей бутылки» и ресторации Юзефа, и улицы были пусты, и пани Агата, наверное, уже спала в своей узкой постели, и собачка спала у нее в ногах, и лапки подергивались во сне…
За спиной слышался цокот копыт. Все ближе, ближе. Из тумана выплыла белая лошадь, плюмажик над ушами устало покачивается, сонный возница в фантазийном камзоле свесил
– Не подвезете?
Лошадь дернула храпом, плюмажик закачался бойчее, и возница вздрогнул и проснулся.
– Смотря куда, – флегматично сказал возница.
Он назвал улицу, и возница так же флегматично кивнул.
Сиденье было плюшевым, истертым, в свете проплывающего мимо фонаря оно отливало апельсином, наверное, когда-то было красным, но вылиняло… У возницы из ушей тянулись проводочки плеера.
Что сейчас делает Урия? Смотрит на своих маленьких футболистов? Обнимает Марину? Где сейчас вольные райдеры? Какой рассекают мрак? Все они, все бросили его, и Урия, и Вейнбаум, и Мардук с Упырем, и он остался один, беспомощный, спутанный золотистыми нитями чужого вымысла.
От лошади пахло навозом и прелой соломой и конским потом, а от возницы перегаром и человеческим потом и жвачкой «Орбит», и когда он спрыгнул с подножки, он услышал тихую музыку, ворочающуюся в коробочке плеера… Возница слушал «Волшебную флейту».
Веронички не было. За конторкой сонный юноша прихлебывал кофе из огромной голубой кружки с нарисованным на боку опухшим зайцем.
– Доплачивать будете? – спросил сонный юноша, не поднимая головы. – У вас срок кончается.
– Нет, я завтра уезжаю.
– Жаль, – неуверенно сказал юноша. Он читал «Социологию политики» Бурдье.
– Да нет, – сказал он, – не жаль. У вас поесть нечего?
– Контики только.
– Что?
– Ну, контики. Печенье такое. Круглое.
Юноша рассеянно бросил на конторку початую пачку. Он взял печенюшку, потом подумал и взял всю пачку. Почему контики? От «Кон-Тики», что ли?
– Спасибо. Красивая чашка. Эта, голубая.
Корш сошла с ума, потому что жила одновременно в разных временах. Я бы тоже свихнулся.
– А по-моему, она зеленая, – возразил юноша. – И заяц этот… мне не нравится, как он на меня смотрит.
Надо будет завтра купить майку и трусы. И носки. Надо было купить носки еще утром, о чем он вообще думал? Позвонить, что ли, Воробкевичу, спросить, как все прошло? Да нет, поздно уже.
Синенькие тома Гайдара жались друг к другу, словно бы в испуге. Раньше они, вроде бы, стояли ровней. Им тоже неуютно, подумал он. Книги, которые никто никогда не будет читать.
А почему она сердилась? Ведь они не разбивали чашку. Потому что взрослые тоже бывают не правы. Иногда они сердятся, потому что устали на работе или потому, что на них накричал начальник, а они не могут на него накричать в ответ. А иногда потому, что на самом деле должны сердиться на себя. Поэтому они обиделись и ушли?
Ты тогда соврал мне. У этой истории плохой конец. Полярного летчика убили на войне. Папу Светланы убили на войне. Папу Маруси, старого большевика, посадили как врага народа, а потом расстреляли, Марусю посадили как дочку врага народа, и она умерла на лесоповале, а Светлана… наверное, умерла в детдоме, в эвакуации, от какой-то несерьезной болезни вроде дизентерии, но она была уже истощена, потому что завхоз детдома вместе с поварихой сбывали продукты налево. А вот что стало с котенком… С котятами обычно все тоже бывает очень грустно.
Он протянул руку и взял с полки сначала одну книгу, потом другую. Он не помнил, в каком томе «Голубая чашка». Ага, вот. «Мне тогда было тридцать два года. Марусе двадцать девять, а дочери нашей Светлане шесть с половиной. Только в конце лета я получил отпуск, и на последний теплый месяц мы сняли под Москвой дачу».
Они были очень молоды, а тут еще полярный летчик…
Исчерканный листок бумаги выпал из синенького томика и плавно спланировал на пол. Он поднял его. Вырван из блокнота. Аккуратно. Торопливый почерк. Почерк книжного человека.
Заяц, не успеваю письмо, я знаю, ты когда-нибудь обязательно приедешь, это очень важно, мы станем другие, это все для тебя… Заяц, еле успел письмо. Не верь этому человеку. Заяц, когда ты получишь это письмо… очень важно и совсем не то… Я слышал музыку сфер… Это Грааль, и я…
Привычка аккуратно расставлять знаки препинания остается с человеком, когда его покидает все остальное.
Он осторожно разжал зубы. Челюстные мышцы болели. В окне светало.
– Вы уходите? – сонный юноша был совсем сонный. – А когда вернетесь?
– Не знаю, – сказал он. – Наверное, никогда.
Со слежавшихся плотных небес опять сыпался снег, тихий и умиротворяющий, предутренний город был как умолкшая музыкальная шкатулка. Пап, а пап, что это за вещица? Это музыкальная шкатулка. Это что, такая раньше музыка была? Дааа. Давно была? Даааа. Папа, а какой тогда был папа? Папа? Папа был такой! Папа, а какой тогда был мальчик? Мальчик? Мальчик, мальчик был вот такой…
Тихий снег и тихий город и присыпанная снегом брусчатка. До чего же это хорошо вот так идти одному, ты сам себе дом, ты всех носишь с собой, под этой теплой кожаной оболочкой, всех твоих близких, все голоса, все лица, все книги, все чашки… Воробкевич это понял раньше, Воробкевич молодец, Воробкевич никогда не будет одинок.