Автохтоны
Шрифт:
– Почему?
– Не знаю. Не хотел нас пугать, наверное. Андрыч уговаривал его попробовать еще раз. Быть может, угрожал. Но, похоже, Ковач и сам не знал, где ошибка. Пытался вычислить и не смог. В конце концов он просто исчез. Его пытались искать, но он как в воду канул. Больше всех расстроился, кажется, Нахмансон. Он был к Ковачу очень привязан. Потом я стал замечать странности. Поначалу незначительные. Корш опять скособочилась, стала заговариваться. Что-то прорицала, но бессвязно, невнятно. И все время смотрелась в зеркало, смотрелась в зеркало. Валевская… ну, понятно. Андрыч вернулся к своим опытам. От него воняло химикалиями, под ногтями засохшая кровь. Корш помогала ему. Кажется. Я… мне казалось, я в порядке. Нам всем казалось, что мы в порядке. Потом война. Меня
– Да, я знаю эту историю.
– Но вы не знаете, что он пришел ко мне в подвал. К Сакрекеркам. Гладкий, в новой форме. Скрипел портупеей. Привел к себе в кабинет, усадил на стул. Дал воды. Сигарету. Сказал, он договорился, меня выпустят. Но я должен сказать ему, где Ковач. Он давно разыскивает Ковача, может, я… Я сказал, я понятия не имею, где Ковач. Откуда? Он поверил.
– Вы знали, где Ковач?
– Он сидел в том же подвале, – сказал Костжевский. – Его взяли за диверсию на железной дороге. Андрыч смотрел ему в лицо и не узнавал. Ковач узнал Андрыча, я видел, но раз он молчал, не стал и я. Там все подвалы были забиты. Мокрое человеческие мясо. Потом всех расстреляли. Просто ставили к стенке, оттаскивали и ставили следующую партию. А меня выпустили, да.
– Потом?
– Потом я делал все, что должно, – сказал Костжевский. – Я был неплохим командиром. Какое-то время. Потом… однажды, я брился перед зеркалом, и не узнал свое лицо. Кто я? Зачем я здесь? Я вышел и начал всех спрашивать, кто я. Прибежал порученец. Меня отозвали, конечно.
Лидия стояла за креслом, положив руку Костжевскому на плечо. И впрямь кариатида, молчаливая мраморная женщина, подпирающая чужую поехавшую крышу.
– Андрыч отыскал меня уже после войны. Он к тому времени занимал какой-то мелкий пост, что-то по культуре. Думаю, это он выхлопотал Валевской особняк. Он уже был очень странным. Заговаривался, хихикал. Толковал что-то про кровь. Говорил, надо еще попробовать, он недоучел, надо еще раз. И чтобы я нашел ему Ковача. Срочно. Срочно. Он все уточнил, он поправил кое-что в либретто, он переделал одну триграмму в пентакль и все будет хорошо! Хотя и так все хорошо, конечно. Просто будет еще лучше. Лучше? Я хотел его убить.
Костжевский посмотрел на свои руки. У него были красивые мужские руки, поросшие светлым волосом.
– Он не испугался. Опять засмеялся, лицо… все время двигалось, шевелилось. Ковач, все упирается в Ковача, он наводит справки, у него, у Андрыча большие связи; он даже написал книгу о Коваче, биографию, очень пафосную, про умолкнувшего гения, мало ли, вдруг кто отзовется. Тут уже расхохотался я. Я сказал ему, что Ковач был у него в руках, что он сам его упустил там, в подвале Сакрекерок, он просто не узнал его, не узнал его. Ковача пристрелили в затылок там же, вместе со всеми. Он сказал, не может быть, он жив, он должен быть жив, нас вообще нельзя убить, ты не знал? Я сказал, я уже мертв. И вышел.
– Вышли на улицу и…
– Пошел к Сакрекеркам. Зачем? Там уже опять был монастырь, им вернули. Пытался попасть в тот подвал. Они… ну, поняли, что я не в себе, и приютили меня. Я там рубил дрова, все такое. Их не заботило, что я совсем не меняюсь, они приняли это как… мир полон чудес, это в его природе. А это такое маленькое чудо, совсем незначительное. Потом… она там подрабатывала, расписывала им капеллу. Вот и все.
– Ты должен помнить, кто ты, – сказала Лидия низким голосом, – ты команданте. Ты защитник. Когда настанет пора подняться, ты поднимешься. Нужно ждать и готовиться.
– Я команданте, – согласился Костжевский. – Я жду своего часа.
– И вы больше никогда не видели Андрыча?
– Я больше никогда не видел Андрыча.
– А все-таки, как вы здесь оказались, Вацлав? И вы, Лидия? И зачем? Я думал, Вейнбауму грозит опасность. Я думал…
– Я попросил его посидеть со мной, – сказал
– Вы нас шантажировали, – Лидия раздула ноздри. – Вы… сказали, если мы не придем… вы угрожали выставить нас из… из…
– Моя дорогая, – сказал Вейнбаум ласково. – Ну нельзя же принимать все настолько всерьез. Я никогда, никогда бы не причинил вред моему старому другу.
– Выставить? – переспросил он.
– Я, видите ли, владелец этой ресторации, – Вейнбаум скучно пожевал губами. – И масонской. И «Синей бутылки». Должны же быть какие-то развлечения у бедного одинокого старика.
– Совести у вас нет, – сказал он Вейнбауму.
– Что вы! – радостно вскричал Вейнбаум. – Какая совесть!
– Так что если вам нужна партитура, вы промахнулись, – сказал Костжевский совершенно здравым голосом. – Партитуры нет. Мало того, существуй она, от нее бы не было никакого толку.
– Разве ты не понял, Вацек, – Вейнбаум поерзал по кушетке, – ему не нужна партитура. Он и не знал ничего про партитуру. Он затеял весь этот шум, чтобы выманить Андрыча. Он ведь приехал убивать Андрыча. Убивать Вертиго.
– Коль скоро у нас ночь признаний, ваша очередь.
Костжевский поудобней уселся в кресле и вытянул длинные ноги. Лидия примостилась рядом на полу – зеркало, глядясь в которое Костжевский остается собою пределах, отпущенных ему умолкшей музыкой Ковача. Что с ними будет, когда амальгама высохнет, пойдет трещинами и свежий сияющий овал потускнеет?
– На самом деле, – он пожал плечами, – это очень короткая история. И простая. Не то, что ваша. Был человек, тихий, книжный. Занимался Серебряным веком. Малоизвестными фигурами. Конечно, мечтал раскопать что-нибудь эдакое. И вот однажды к нему по почте приходит посылка. И в этой посылке некая рукопись, причем отпечатанная на машинке.
– «Смерть Петрония»?
– Да. «Смерть Петрония». И он списывается с адресатом. И ему, нашему архивисту, кажется, что он что-то нащупывает. Потому что, понимаете, сначала в Питере, а потом в Москве какое-то время подвизался некий У. Вертиго, и хотя сам этот У. Вертиго себя ничем особенным не проявил, но был как-то связан с «Бубновым валетом», а рукопись, которую наш архивист получил, как раз и была подписана этим самым У. Вертиго. И поскольку рукопись была отпечатана на машинке и притом сравнительно недавно, то по всему выходило, что нашлись наследники и эти наследники хотят связаться… А это значит, там есть еще что-то, архив, в частности, переписка, в частности, со Штайнером, и даже, кажется, с Белым, и вроде бы эти наследники готовы ему уступить и просят не так уж много, но как можно быстрее. А это начало девяностых, и денег в институте нашему архивисту уже почти не платят, он пытается выбить какой-то грант, но это дело долгое, а наследники торопят. Так что он собирает все, что есть в доме, снимает с книжки и едет… И приезжает сюда, и останавливается в «Пионере», потому что денег на гостиницу у него, понятное дело, нет. А через пару дней звонит домой по межгороду. Матери не было, взял трубку я. Он говорил очень возбужденно, я почти ничего и не понял. Что-то о новом человеке, о музыке сфер. Почему о музыке, спросил я, при чем тут вообще музыка. Ах, да. «Смерть Петрония». Опера. Постановка. Говорил, подожди, вот я приеду, и… Ты выпил, спросил я, он вообще-то не пил практически. Он сказал, нет и засмеялся, странно… Боже мой, сказал он, этот Вертиго, ты представляешь? Я говорил с ним, он держит в ладонях тайну… Почему вы сели в тот трамвай, Вейнбаум?
– Случайно, – сказал Вейнбаум и потер ладошкой о ладошку. – Совершенно случайно.
– Я догадываюсь, что было потом, – сказал Костжевский. – Он больше не звонил. Он вообще не вернулся.
– Да. Мать дозвонилась сюда, в полицию, они говорят, приезжайте, подавайте заявление. А как, куда? У нас ни копейки, он выгреб все. Все наши знакомые… ну, такие же нищие. Ну, она честно говоря… не очень расстроилась, они не ладили последнее время. Из «Пионера» позвонили. Вещи остались, вам выслать? Что выслать, две рубашки и тапочки?